Мы мало спали в ту, теперь кажущуюся такой далекой ночь, но я никогда не смогу уже вспомнить, о чем мы говорили. Скорее всего, нам было некогда разговаривать.
А дня через два Левин с Диковским выехали вновь на участок фронта. Поездка была рассчитана на несколько дней. Но они не вернулись ни через неделю, ни через месяц, ни через год.
Они навеки остались в снегах тайги.
Много товарищей искали следы их гибели — и все напрасно. Но из всех разноречивых рассказов и догадок нам стала ясна картина событий.
Скромные и очень честные люди, никогда не ставившие себя в привилегированное положение, они и здесь, в лесном бою, в условиях полярной ночи, в невероятно трудной и сложной обстановке, держались как рядовые бойцы. Они ни за что не хотели быть в лучших условиях. Они обижались, когда их отговаривали вернуться, как людей малоопытных. Они отважно бросились в лесное сражение и — не вышли из него. Вспомнилось, как в Суомэсалми Левин спал сидя, хотя мог бы протянуть ноги, но боялся помешать уставшему командиру. Вспомнилось, как он гордился писательской работой и никогда, ни за что не поставил бы ее под удары иронии. Левин не был болезненно самолюбивым, но делался исступленным, когда следовало защитить дело и звание писателя.
Спустя год я гляжу фильм «Яков Свердлов». Я совершенно не помню сейчас, что принадлежит в сценарии мне, что Левину, и знаю одно лишь, что сочиненное принадлежит нам двоим и что я гляжу фильм как бы за нас обоих, все время спрашивая себя, как отнесся бы к нему Боря Левин. Я думаю, он радовался бы. Дело сделано — и не плохо и даже скорей — хорошо. Сценарий «Свердлов» был его последнею законченною работой. Чистая и талантливая индивидуальность Левина-коммуниста уже не повторится ни в чем другом. И жаль.
В нем было много отличного ненаписанного еще. Он только расправлял крылья. Он умер просто и скромно, как и писал, и в его благородной смерти на посту есть доля того характера, которому учил всю свою жизнь Яков Михайлович Свердлов, человек, многими чертами натуры своей очень понятный и близкий Левину.
Левин писал о Свердлове очень лично и болел за сценарий, как за часть своей собственной биографии (и это было не самолюбие), и умер, утверждая то, о чем любил и имел право писать, умер, утверждая честность!
Авиация, при всех своих достоинствах, имеет один и чрезвычайно важный недостаток: она слишком быстра, чтобы оставлять у путешественника много впечатлений от жизни внизу, на земле.
Но это, на мой взгляд, зависит от того, сколько летишь. Если прочертить воздух над такой страной, как наша, скажем от Москвы до южных границ Союза, то в спрессованности расстояний, в быстрой смене климатических поясов и географических зон можно найти множество богатых впечатлений.
Огромная страна сжимается в одно хозяйство, жизнь областей и республик — в одну картину, в один этюд, получается какое-то математическое выражение страны, сжатой, как пружина, иероглиф ее дня.
На рассвете вылетаю из Москвы на Воронеж. Облачно. Где-то рядом, километрах в семидесяти, идут дожди. Самолету приходится итти низко, и все, что происходит на земле, отлично видно.
Короткие, но частые леса, недолгие равнины и на тонких морщинках-дорогах точки автомобилей и подвод. Сверху нет ни одной пустынной дороги — на каждой что-нибудь да движется.
День собственно еще не начался, однако у заводов, расположенных средь лесных полян, уже оживленно. Поселки, окруженные огородами. Стальные пространства капустных гряд. Заводы. Села. И за ними — поля, поля, поля.
Хлеб давно уже скошен, а местами и убран, но не везде. Идет молотьба. Тянутся возы и грузовики, вероятно с зерном. Мальчишки стерегут коней. И только они исчезнут, как сейчас же возникают новые мальчики, теперь уже со стадом гусей, новые заводы, новые села, новые геометрически-четкие, как на персидских миниатюрах, пунктиры садов.
Куда девалась безлюдность русской равнины, которую мы так часто видим из окна поезда!
Только с воздуха и заметно, что пуст и безлюден всего один какой-нибудь километр, а дальше снова жизнь, движение, деятельность.
Дождь подбирается ближе, и правые окна кабины затянуло седой паутиной близкого облака. Приходится менять курс. Леса редеют. Наем на Ростов. Где-то под нами знаменитые степи, в которых таяли и исчезали армии. Но степей этих нет. Колхозы разрезали их целину на пахотные массивы, перегородили степь скирдами хлеба. Как укрепления, тянутся скирды длинною чередой, скрываясь вдали. Тысячи хлебных холмов, как валуны на путях древнего ледника. Иногда их так много и они расположены так близко один от другого, что напоминают развалины древних городов.
Нельзя оторвать глаза от зрелища хлебного богатства! Вот оно все передо мной.
Хлеб подходит к самому Ростову, тесно окружает его рядами своих золотых валов.
Появляются какие-то тающие льдины — стадо кур или гусей. Их так много, что лень считать, хотя собственно других дел нет и можно бы посчитать. Но Ростов так быстро подстилает себя под самолет, что исправить оплошность и оглянуться на «пройденные» птичьи стада уже невозможно.
За Ростовом, чуть отдаляясь к востоку, опять поля, опять хлеба среди садов, густых, длинных, среди лесов. Опять белые пятна птичьих отар, темные — конских табунов, и серые — овечьих стад. Пыль бесконечных обозов стоит над дорогами.
Середина дня. На полях людно, на дорогах тесно. Не будь даже гула наших моторов, все равно бы, кажется, не было никакой степной тишины. Одни куры как галдят, должно быть.
Равнины выгибаются в предгорья. Вновь появляется лес. Сады и леса резво взбираются на пологие скаты гор, за которыми стоит черная, плотная, как скала, громада туч — Кавказ!
Вспоминаются строки:
Горшком отравленного блюда
Вдали дымился Дагестан.
Чем ближе к тучам, тем страшнее они, тем оживленнее. Не лежат и не плывут горизонтально, а стоят торчком, черные, багрово-рыжие, бело-серые сталактиты, устремив вверх узкие языкастые гребни. Цветной частокол туч упирается в дым каких-то других, еще более высоких туч, барахтающихся с поразительной быстротою. Земли не видно.
«Перевал закрыт», — между делом сообщает пилот, и машина сворачивает к морю. Будем пробиваться низами, там, где горы переходят в холмы, у линии моря.
Внизу, очевидно, пора зажигать огни, а у нас пока светловато. Я — единственный пассажир большой машины. Скучно. Вхожу в кабину управления, присаживаюсь к пилоту.
Он кивает вниз: «Цветущее кавказское побережье! Сочи!»
Не успеваем перемолвиться о том о сем, он толкает в плечо:
— Бывали?
— Где?
— А вон там, в Гаграх.
Идем низко. Рыбачьи лодки уходят в море. На пляже черные точечки.
— Купаются, черти.
Даже не хочется верить, что там, внизу, тепло.
Скоро полоса моря остается вправо, уходим в горы, ищем выхода к Кутаиси. В стороне от трассы мчится черная ночь туч. Вот-вот она заденет нас и поглотит. Но пилот обходит ее по кайме.
Уже темнеет. Цвет земли необычаен: ущелья ярко, ярко-сини, а поля темно-золотисты, рыжи, местами чуть розовы. Идем на высоте сорока метров. Куры разбегаются от грохота наших моторов. Шутливо грозятся нам снизу старухи хозяйки. Сколько садов там, на склонах холмов! Сколько стад! Куда-то гонят большую отару овец. Пастухи, надев папахи на палки, машут нам — выше, выше! Овцы пугаются!
И мы послушно берем немного выше.
На один миг мелькает темный контур Гелати. Сколько связано с этим великим и простым местом на прекрасной грузинской земле!
…Гори едва уловимо. Мрак темного южного вечера уже окутал его сиреневой пеленой.
Пыль, вьющаяся по дорогам, сейчас светлее воздуха.
Что это?
Гонят стада!..
И когда самолет касается тбилисского аэродрома, спускается ночь.
…Потом прыжок через горы Армении. Самолет все время заигрывает с Араратом, как бы танцует вокруг него.
Синяя бездна Севана. И опять отары и табуны, и блестящая белая пыль на рыжих горных тропах.
Возвращаясь из Ирана, я проезжал Армению по земле. Внизу, в долинах, уже снимали первый виноград и гигантские персики, а вверху, у Севана, только еще приступили к уборке сена.
Но какими безлюдными, от века забытыми казались теперь места, что с воздуха производили впечатление людных и оживленных!
Как скучно было ехать по отличным дорогам. Как радовал сердце редкий обоз, караваи или одинокий путник.
Но земля — я знал — не была пустой и безлюдной. Мой жалкий глаз был просто мал и слаб обнять биение жизни на наших широких просторах Медленная машина едва-едва, делая около полсотни километров в час, влачила меня от селения к селению, от стада к стаду, от человека к человеку. И, утомленный тряской и жарой, мечтал я, как птица в клетке, о красоте воздушной дороги.