Хата такая, что кошку за хвост негде дернуть.
— Умереть после всего пережитого было нелепо.
И умирая, он отказывался умереть.
Мыслить — прежде всего судить.
…Поле сражения лежало полукругом сбитых в войлок зелено-желтых пшеничных полей с черными следами бомб, костров и щелей, с брошенными кухнями и штабелями патронных ящиков вместо стогов. По дорогам медленно двигались группы отставших бойцов.
Заняв в 1941 году Вильнюс, немцы случайно захватили не успевший отойти эшелон с советскими ребятами. Поезд под охраной был поставлен на запасный путь. Спустя несколько дней железнодорожница Стефания Конкович, проходя к себе домой, услышала детский плач и крики. Она сразу поняла, что это из эшелона, и подошла поближе. Истомленные многодневным голодом и жаждой, дети истерически кричали, высовывались в окна, звали на помощь. Пьяный часовой бил их прикладом. За пять марок Конкович договорилась, что принесет детям несколько ведер воды, а за десять марок немец великодушно разрешил ей выбрать себе любого ребенка. Конкович выбрала четырехлетнюю девочку, едва держащуюся на ногах, и той же ночью известила соседей и знакомых, что каждая из них может сделать доброе дело — купить ребенка. Утром у нее в кармане было сто марок, и она вынесла по очереди десять ребят, но за следующих, если ей угодно будет приобретать и в дальнейшем, немец запросил теперь по пятнадцать марок и советовал поторопиться, пока не все дети умерли. Назавтра она купила еще двоих ребят, но потом знакомого немца сменили и все пути к страшному эшелону были отрезаны. Впрочем, его скоро куда-то убрали, потому что, очевидно, дети уже погибли. И вот однажды, когда ее не было дома, тот самый знакомый немец появился на ее улице — Витебской, что возле железнодорожного спуска, таща за собой на веревке мальчика лет семи. «Где тут покупательница этих чертей? — кричал он. — Покупайте скорей, а то я его все равно убью». Стефании не было, а без нее соседи побоялись вступить с немцем в переговоры. Чорт его знает, сегодня продает ребенка, а завтра выдаст покупателя гестапо. Тогда дети, игравшие на улице, стали умолять немца, чтобы он не убивал мальчика, собрали вскладчину десять марок и кусок сала и получили умирающего ребенка. Он прожил не более двух часов и был втихомолку погребен детьми же.
Когда человеку трудно, им всегда владеет одна какая-нибудь мысль, и обычно самая важная в эту пору. Такой мыслью, от которой зависели все остальные, вчера была мысль о бое, теперь — чтобы двигаться. Она отстраняла все прочие и была одна.
Резкие, кажущиеся испуганными, пулеметные очереди, короткий, круглый, упругий звук взорвавшейся мины, и нечастые, кучкой грохочущие удары пушек тянулись всю ночь до рассвета.
— У нее и голос хороший, и мотивы всегда приятные.
Традиции не оставляются в покое. Они вырождаются, если их не совершенствовать.
Пристрастие к безответственности распространяется, как зараза.
Как все мироздание отражается в капле воды, так и вся политика отражается в конечном счете на операции (военной).
Россия, милая сердцу Россия, с раздольем ее полей, оттороченных на горизонте лесами, лениво бредущие, петлистые реки, пологие, как спокойный вздох груди, холмы, березовые узорные рощи!.. Все то же, что и при Грозном, и при Петре, и, однако, другое, новое, какого еще не знали наши отцы. Не просто Россия, восставшая на ненавистного немца, а Россия советская, полная дерзновенной мощи, исполненная высокого и гордого достоинства.
Тяжелые дни проходят перед нами. Трудно народу. Неисчислимые беды свалились на его плечи. В каждой семье какое-нибудь горе. А у кого нет его сегодня, ждут горя завтра, беспокоятся о близких, о родных, о любимых, ушедших сражаться. Но нельзя, нельзя опускать руки. Нельзя отдавать себя на съедение безысходной печали, надо сжать сердце в кулак и стискивать зубы, иначе — поражение, гибель. Плечо к плечу, сердце к сердцу трудятся советские люди, и мы видим, чувствуем, осязаем, как победа, подобно солнцу, освещает наши родные поля, и труд наш, и лица наши.
Выносливость нации исчисляется уменьем отдельного человека умереть в любой час.
Благоразумие отдельных личностей создает робкую нацию.
То, что нельзя отнять у отдельной личности для родины, то именно и подведет родину в конечном счете.
Ветер дышал сильными равномерными вздохами.
Каждое дерево громко окликало его своим ароматом, звало его к себе.
Время плавилось в ужасной духоте, часы расплывались.
— Жить нельзя, а находиться можно, — сказал боец на вопрос, хорошо ли в окопах.
Гребни гор были еще в снегу и сливались с пасмурным вечерним небом, а склоны их, в рыжем дубняке, не скинувшем сухой листвы, были покрыты частыми заплатами виноградников более светлого тона, потому что земля пепельного оттенка.
Когда меня одолевает страх смерти, и все путается в мозгу, и я ничего не могу толком вспомнить и назвать, — одна ты стоишь тогда перед глазами, вся со всех сторон видимая, как в обычной жизни и не бывает, и одной тобой полно сердце, задыхающееся, как выхлопная труба.
И не потому ты одна сопутствуешь мне в этот страшный час, что никого и ничего, кроме тебя, не люблю я.
О, нет. Я люблю многое, большее, чем ты сама, но что бы ни любил, — в этой огромной любви всегда присутствуешь и ты, как деталь, как частность, нет, даже иначе, — как образ того большого, что в целом невыразимо.
Есть на флоте сигналы. Взвиваются над мачтами. Один — означает бой. Другой — гибну. Третий — жду помощи.
Так и ты. Мой сигнал на все случаи жизни, ты на мачте всегда, когда корабль жизни проходит ответственный путь.
Вот и сегодня, на заре, ты еще не отпета, ты лежишь неотмщенной, ты ушла из жизни поруганной, — но это пока. Ты вернешься дорогой славы.
У каждого из нас погибла в эту войну жена, даже если он не был женат, погибли дети, даже если он был бездетным, погибла мать, даже если он был уже давно сиротой.
Вчера я видел тебя в канаве, у пыльной дороги. Ты лежала седая, постаревшая от страданий, таких, которые погашаются только смертью, и глядела в небо, и тени самолетов то и дело проходили по твоему лицу, серому не то от боли, которая все еще стояла в тебе, мертвой, не то от времени.
…Когда закончится война, наверно, будет трудно понять, что конец бесконечным странствиям, что можно вернуться домой, еженощно спать на своей кровати, под собственной крышей, вставать ровно в шесть или семь, решительно никуда не ездить, переходить реки по мосту, а не вброд, не рыть щели, ходить в баню, когда захочется. География родины вернется в атласы, и мы уже не будем измерять расстояния своими ногами, а обратимся к справочникам.
Сколько места для жизни будет тогда!
Сколько свободы и сил!
— Ты сны видишь?
— На кой мне они. Я, как сплю, любитель один на один с собой остаться.
Глаза из голубых стали тусклыми, оловянными, точно они внезапно остыли. И, отведя лицо в сторону, чтобы вернуть глазам их человеческий блеск, N сказал:
— А он виноват?
Мы — то, чем сделали нас события.
Патриот тот, кто в самые трудные минуты для Родины берется за самые трудные ее дела.
Война открывает перед человеком мир такой духовной отваги, перед которым все прожитое кажется бледным сном.
Написать рассказ: «Чья-то жизнь» (найдена на поле сражения записная книжка. В ней стихи, мысли, черновики писем, заметки, характеристики бойцов, воспоминания). Можно — в авторских примечаниях — восстановить бои, в которых, очевидно, герой принимал участие, судя по коротким записям, и другие события, на которые есть смутные указания.
Война отняла у нас право на возраст.
Вор, который украл у себя собственную жизнь и прячет ее куда ни попало, только чтоб, не дай бог, не оказалась она на виду у родины.
Горы поредели, и стало сиротливее. Пустынные плоскогорья с очень редкими и маленькими селениями широко и голо раскинулись во все стороны от нас. Это были горы, упавшие ниц и как бы навеки уже покоренные, горы, в которых не было величия и красоты хребтов, но не было еще и живительного простора старых и обжитых долин.
Мы давно были уже в горах, только не заметили этого. Горы обступили нас неожиданно, как сумерки, и было неясно, они ли, или темные облака так страшно нависают над нами и так давят на нас своей несказанною мощью.
— Ты что ж тут, до старости будешь сидеть?
Как гнойная рана из-под грязной повязки, показалась земля из-под низкого, ноздреватого снега. Одутловатое небо. Какой-то болезненный ветер, — все недомогало в природе. И все же это была весна.