— Мы должны проявить в этом случае большевистскую непримиримость, — все более воодушевлялся Михайлов, — и не уступать. Нельзя, как это сказано в одной брошюре, за чечевичную похлебку уступить свое первородство. Пустить Сорокина сюда — значило бы допустить примиренчество самого худшего толка. Никто этого нам не простит.
Он красочно описывал, как одна уступка приводит к другой, принципиальность сменяется беспринципностью, попытка исправить положение порождает «гнилой либерализм» и от большевистской непримиримости не остается и следа.
Скорбная картина того, что ожидало Студенцова, набросанная Михайловым, не была наделена чертами оригинальности. Та же участь ждала всякого, кто, по его мнению, встал на опасную стезю политического двоедушия. Предупреждение могло лишь варьировать в тоне, в количестве и вескости цитат, призванных сделать непререкаемыми эти предсказания. Иногда пускались в ход и другие средства. Многозначительные слова и туманные понятия, сопровождаемые недобрым сверканием глаз и движением поднятого кверху пальца.
«Только не барс, — продолжал думать Студенцов, терпеливо перебирая в памяти многочисленное семейство кошачьих. — У того зверя такие же бакены, длинные узкие уши, заостренные кверху, и щетинистые волосы на верхней губе… Рысь! — чуть не вскрикнул он от радости, — конечно, рысь!»
Петр Петрович долго еще говорил об угрозе, нависшей над институтом, об Андрее Ильиче, которого следует держать подальше от учеников Крыжановского, и ушел с твердой уверенностью, что ноги Сорокина в институте не будет. Яков Гаврилович костьми ляжет, но не уступит.
В тот же день к Студенцову пришел Сорокин. Они встретились как старые знакомые, и сразу же у них наладился непринужденный разговор. Один рассказывал о своей поездке, о прогулке по сосновому бору, вдоль Волги, другой — о перемене, происшедшей с Еленой Петровной. Ничто не мешало их сердечной беседе, и они свободно переходили от одной темы к другой. Яков Гаврилович слушал собеседника, избегал с ним спорить и, высказывая свои соображения, не слишком настаивал на них. Когда ему казалось, что Сорокин не склонен с ним соглашаться, он умолкал, остальное довершала его улыбка. «Не стесняйтесь, — говорила она, — я слушаю вас».
Чувства, которые Андрей Ильич вызывал у Студенцова, трудно определить одним словом. Якову Гавриловичу всегда нравился зтот долговязый человек с копной черных непокорных волос, молчаливый, задумчивый, с выражением рассеянности на лице. Было нечто трогательное и привлекательное в его неуверенных движениях, слабой, незавершенной улыбке, как бы с грустью свидетельствовавшей, что ничто уже не заставит этого человека всласть посмеяться или улыбнуться от всей души. Было в этом облике и нечто такое, что вызывало в Якове Гавриловиче не благодушие, а настороженность. Он угадывал, что за внешним выражением доброты и слабости скрываются сила и незаурядная воля. Студенцов наблюдал ее в непримиримых статьях Андрея Ильича, в его речах на заседании общества хирургов и у себя в кабинете, когда Андрей Ильич отказался доверить институту лечение жены. Крепко запомнилась недобрая фраза: «Мы будем оперировать ее в нашей больнице, приемами, разработанными вами, и методом анестезии Крыжановского». Темные глаза его тогда широко раскрылись и взгляд стал острым и напряженным. Два противоречивых чувства испытывал Студенцов к Сорокину — глубокий интерес и настороженность, нечто схожее с тем, что испытывают благомыслящие люди к талантливому забияке.
Андрей Ильич был доволен Яковом Гавриловичем. Ему понравилась простота и непринужденность, с какими тот держался с ним, его ободряющая улыбка, вспыхи–вающая в трудную минуту, словно огонек на глухой тропинке. Он вспомнил, как Студенцов взволнованно просил позволить ему оперировать Елену Петровну, терпеливо выслушал отказ и тихо, словно стесняясь быть услышанным другими, просил разрешения ассистировать на операции. И тогда и сейчас Яков Гаврилович казался ему недурным человеком.
Речь зашла о высокой миссии хирурга, чья совесть обременена чужими страданиями и сознанием ответственности за жизнь больного.
— Единственное утешение, — сказал Студенцов, — что наши сограждане нас не забудут.
Слова эти, произнесенные несколько усталым и скептическим тоном, были рассчитаны на то, чтобы расположить к себе чувствительное сердце мало искушенного в жизни Сорокина.
— Те, кто этого заслужили, — уверенно ответил Андрей Ильич, — не забыты. Их имена мы поныне произносим с уважением.
— Произносим, конечно, но в каком виде! Ученик Сократа и учитель Аристотеля Платон никогда такого имени не носил. Прозвище, данное ему в шутку за его широкий лоб, вытеснило из памяти потомства его истинное имя — Аристокл.
На лице Андрея Ильича отразилось недоумение.
— Что вы хотите этим сказать?
— Ничего особенного, — последовал несколько игривый ответ, — даже имена перевирает неблагодарное потомство.
Студенцов сообразил, что сказал лишнее, увидев грустную недоумевающую улыбку Сорокина. Сколько раз давал он себе слово быть осторожным в разговоре, помнить о том, к кому обращена его речь, каков склад души человека. Нельзя же из любви к красному слову, к острой шутке и парадоксу травмировать чужое чувство. Есть же люди, для которых подобная речь равносильна оскорблению святыни.
— Не принимайте это всерьез, — поспешил Яков Гаврилович исправить положение, — у меня скверное обыкновение шутить, иногда и невпопад.
— Я так и подумал, что вы пошутили, — ответил Андрей Ильич. — Без веры в людей, без надежды на их поддержку в трудный момент жить невозможно. Мы, коммунисты, не раз убеждались, какая великая сила в этой вере таится.
Признание собственной вины давно уже не приносило Студеннову удовлетворение, давно уже его гордость, поколебленная голосом совести, так легко не склонялась, как сейчас. Как это случилось? Почему он легко поддался влиянию Андрея Ильича? Почему фраза: «Я так и подумал, что вы пошутили», — растрогала его?
На эти вопросы Яков Гаврилович не смог бы ответить. Ему было не до того. Невольное раскаяние облегчило его душу, скованную притворством, и он увидел вдруг себя простым и добрым человеком, каким давно себя не видел. Обретенная свобода была хороша, можно было признаться в хорошем и дурном, не задумываясь над тем, как взглянут на это другие, назвать доб> рое добрым, не опасаясь, что эта правда обратится, возможно, против тебя. Все стало дозволено, и Яков Гаврилович, не задумываясь, сказал:
— На запасных путях железной дороги можно увидеть вагоны, отслужившие свой век. Миновала пора, когда их носило по свету, мир был велик и прекрасен. Ныне без тормозов и колес стоят они, зарывшись в земле, с прорубленной дверью и с веревкой для сушки белья. У порога играют детишки, в окнах красуется герань… Эта метафора относится ко мне, сделайте из этого иносказания соответствующий вывод.
Андрей Ильич улыбнулся. Скромное признание ученого понравилось ему, и он откровенно признался:
— Я тоже когда–то плохо думал о вас. Со временем, как я убедился, это проходит.
Разговор незаметно зашел о том серьезном и важном, что привело Сорокина сюда. Он рассказал о сомнениях, мешавших ему заняться изучением рака, не скрыл, что жена на этом настаивала, и даже привел ее слова: «Я не выздоровею, если не буду уверена, что исследования и без меня продолжаются». Не дожидаясь согласия директора, Андрей Ильич развернул план работы института. Все должны, по его мнению, заняться исследованием лечебных свойств экстракта, никто не вправе уклониться от своего долга. Хорошо бы привлечь лаборатории других научных учреждений, всех, кто способен участвовать в аврале против жестокого бедствия.
— Я нашел в этих изысканиях цель своей жизни, — закончил Сорокин, — и отсюда никуда не уйду. Я слишком долго искал ее, чтобы от нее отказаться.
И тон и взволнованная речь говорили о том, что решение принято, и бесповоротно. Как будет угодно директору, он остается здесь.
Студенцов улыбнулся, с ним, директором института, никто еще так не говорил, и, что удивительно, эта дерзость не раздражала его. Наоборот, взволнованная решимость Андрея Ильича нравилась ему. «Как жаль, — думал он, — что эта горячая голова набита глупостями, экстракт Фикера не стоит его волнений. Он в этом скоро убедится, и ничего другого ему не останется, как с тем же рвением заняться методами хирургического лечения».
— Нельзя мириться с тем, — спокойно и уверенно продолжал Сорокин, — что вся деятельность наших врачей ограничивается институтом, И лечить и теоретизировать, конечно, надо, но нужно и предупреждать болезнь. Когда еще будет открыто средство лечения раковой болезни, — нельзя пока бездействовать. По почину одного из ленинградских институтов уже скоро семь лет идет обследование населения всей страны. Врачи приходят на заводы, в колхозы, учреждения и осматривают всех, достигших тридцати пяти лет. Обследованы уже шестьдесят пять миллионов человек и не без пользы: запущенные случаи рака значительно снизились. В одном лишь Ленинграде число таких больных стало в восемь раз меньше. А что сделали мы в нашем институте? Ничего. Или этим делом займемся мы, или нас опередят знахари, травницы и дипломированные дельцы, бессовестно обманывающие население.