Он снова за рулем, нет прежней тревоги и в помине.
«Я вас слушаю, Самсон Иванович, — уже с большей уверенностью произносит Яков Гаврилович, игриво подмигивая, словно друг его тут, — какие у вас еще обличения? Ах да, этот крен! Что ж, спорить не буду, есть такой грех. Но так ли он велик?»
Пусть укажут ему человека, кто в деле, дорогом его сердцу, легко уступает удачу другим; Ванин скажет, что это зависть, и будет не прав. Эти страдания были известны и тем, чье величие духа стоит вне упрека. Пастер не мирился с успехами Коха, Вирхов отрицал того и другого. Не было мира между Ковалевским и Геккелем, Павловым и Бехтеревым, Мечниковым и Пфейфером. Только тот, кто не внес своего вклада в науку, может спокойно взирать, как другие пытаются обесценить сокровища, подменить истину выдумкой. Суровая критика, нелицеприятная защита должны охранять науку от варваров. Никому не позволено разворачивать насыпи, ломать пути и на зыбком песке строить свои дороги.
Было время, и он позволял покушаться на то, что дорого науке, утверждать идеи, которые никто не приемлет, защищал работы, не разделяя ни самой задачи, ни ее решения. Противники заговорили о его великодушии, об академической терпимости и о многом другом. Поддавшись чужому влиянию, ему пришла мысль написать статью для республиканского журнала и указать в ней на зло, проистекающее от неверия в смелые начинания молодых людей. Статья вышла серьезной и значительной, но в республиканский журнал не попала, все недосуг было отправить ее. Не появилась она и в областном журнале — опять помешали обстоятельства. На конференции сотрудников института статью решили напечатать в стенной газете, но тут подоспели неприятности — в ряде научных учреждений были представлены диссертации, направленные против методов лечения онкологического института, — и о статье забыли.
Нападение извне не застало Студенцова врасплох. Он не мог им позволить покуситься на методы, принесшие столько пользы больным. Ни он, ни его друзья диссертации противников не поддержали, и работы были отклонены. О статье больше не вспоминали, и она лежит в папке исполненных дел.
Отстаивать науку от произвола — это ли, Самсон Иванович, крен?
Студенцов думал, что он подобен океану, великое единство которого раздирают различные течения, бессильные, однако, поколебать его внутреннюю мощь.
Яков Гаврилович спокойно возвращался домой. Ванин был прав, когда сказал: «Ты гений! Как–то даже неудобно себя чувствуешь с тобой. Такое ощущение, как если бы открылась дверь и рядом со мной сел Захарьин или Мудров». Словно не было между ними ссор и обидных упреков, Яков Гаврилович припоминает все хорошее, что когда–либо говорил о нем его друг, все, чем восхищались другие.
Слова эти греют и утешают Студенцова.
Когда Яков Гаврилович пришел на следующий день в институт, его встретил у кабинета заметно взволнованный Михайлов. Он открыл перед директором дверь и последовал за ним. Пока Студенцов снимал пальто, распространяя вокруг себя тонкий запах духов, заместитель, заложив руки назад, прошел танцующей походкой по кабинету и привычным движением взбил свои пышные бакены. Яков Гаврилович, со старательно приглаженными волосами, в свежей шелковой сорочке, тщательно выутюженном костюме, не спеша подошел к столу и опустился в кресло. Прежде всего он протер белоснежным платочком значок отличника здравоохранения в петлице и неторопливо стал протирать стекла очков.
У Якова Гавриловича было много причин чувствовать себя отлично. День начался удачей: ему в бассейне удалось побить собственный рекорд и выслушать по этому поводу одобрение тренера. Начинающаяся полнота серьезно мешала его успехам. Диета и гимнастика помогли ему наконец ускорить заплыв на полторы минуты.
Михайлов уселся на ручку кресла по другую сторону стола и, втиснув свою грудь между чернильным прибором и стопкой книг, кашлянул.
«Сейчас он кончиком пальцев проведет по губам и раздвинет усики, — весело подумал Студенцов, — приставит ладонь к уголку рта, чтобы услужливо оградить речь от постороннего уха».
— Мы можем себя поздравить с удачей, — начал он, — о главном хирурге ортопедического института говорят уже повсюду. Молва о том, что он на трамвайной остановке снимает калоши, прежде чем войти в вагон, дошла до министерства, там хохочут все без исключения.
Михайлову нечем было поздравить себя: историю придумал не он, распускать этот слух приказал ему директор, запретив что–либо прибавить от себя. Не впервые Петру Петровичу выполнять подобного рода задания, он знает, что его роль в них не слишком значительна, но директор не раз ему говорил: «Они нас попомнят» или: «Мы щадили их как могли», и Михайлов стал выражаться так же. На всякий случай он взглянул на Якова Гавриловича, несмело улыбнулся и, заметив, что тот благосклонно усмехается, громко расхохотался.
— Помните, как мы расправились с Подгайцем? В две недели профессора из города упекли.
Яков Гаврилович ничего не помнил и вспоминать не хотел. С профессором Подгайцем у него были нелады, тот куда–то уехал, и делу конец. Он достаточно наслушался всякого рода намеков, будто в этом была доля его вины.
— Это все, что вы хотели мне сообщить? — с досадой спрашивает директор.
«Какой дурак, — думает он о своем заместителе, — шагу не ступит, чтоб не сбиться на бестактность. И с такими людьми приходится творить науку».
Михайлов уже понял, что сказал лишнее, и спешит оставить неприятный разговор. Сейчас он выложит не менее интересную историю, ту самую, ради которой он пришел сюда.
Петр Петрович был твердо уверен, что деятельность заместителя складывается из двух равно важных функций: непрерывного обсуждения того, что давно уже решено и осуществляется в институте, и обязанности развлекать директора: балагурить, доносить и оговаривать товарищей по работе. Ничто, полагал он, не сближает так начальника с его подчиненными, как это внутреннее соприкосновение, эта истинно душевная связь. Направляясь к директору, заместитель всегда имел про запас какой–нибудь слушок, подхваченный или придуманный им самим, занятную сплетню или анекдот. Воспоминание о Подгайце подвернулось некстати, Яков Гаврилович не любил об этом вспоминать, что ж, найдется что–нибудь поважней.
— Андрей Ильич Сорокин, муж Елены Петровны, намерен просить вас принять его в наш институт. Крыжановцы в восторге: нашего, говорят, полку прибыло. Доволен и Степанов, а Сухов — тот пляшет от радости, как–никак свой человек.
Он мог бы еще многое добавить, но сейчас ему важно узнать, как подействовала эта весть на Студенцова. Нелегкое дело его застигнуть врасплох, уловить первое впечатление. Через несколько мгновений ни выражению лица, ни словам его нельзя будет верить. Петр Петрович увидел, как жесткая усмешка легла вокруг губ Студенцова, как две морщинки оттеснили ее, и выражение лица стало брюзгливым. Михайлов отнес это за счет Сорокина и самодовольно улыбнулся: Якову Гавриловичу не справиться с этой задачей, придется ему послушать совет заместителя и с ним согласиться.
— Мне кажется, что Сорокину нечего делать у нас, — произнес он тем тоном, который сам по себе служил уже гарантией, что ошибки быть не может.
— Почему вы так думаете? Вы лично не расположены к нему?
Студенцов сердится. Петр Петрович ему противен, и он рад случаю его позлить.
— Признайтесь, не расположены, попросту не любите его. Ведь так?
Вопрос этот обижает Михайлова. Он бросает на директора укоризненный взгляд, и его пунцовые губы капризно оттопыриваются:
— Помилуйте! Как можно! Ему просто нечего делать у нас. Он взбудоражит тех, кто и так неспокоен, обнадежит людей, которых мы с таким трудом поставили на место. «Науке, — говорили вы, — нужны благодатная среда и в первую очередь спокойствие».
Петр Петрович взглянул на того, чью мысль он сейчас процитировал, и остался довольным. Мог ли он подумать, что директор мысленно проклинает его, злится и негодует, как если бы намерение Андрея Ильича обосноваться в институте была его, Михайлова, затея.
— Сегодня этот человек заставит вас ассистировать ему на операции, — продолжал ничего не подозревавший заместитель, — завтра — согласиться с его установками, а разделаться с ним будет нелегко.
Директор слушал своего заместителя и напряженно припоминал, кого из семейства кошачьих он напоминает собой. Студентов перебрал в памяти все виды этой распространенной породы, подумал о ягуаре, леопарде, склонен был уже признать сходство Петра Петровича с барсом, но, взглянув на пышные бакены помощника, усомнился.
— Мы должны проявить в этом случае большевистскую непримиримость, — все более воодушевлялся Михайлов, — и не уступать. Нельзя, как это сказано в одной брошюре, за чечевичную похлебку уступить свое первородство. Пустить Сорокина сюда — значило бы допустить примиренчество самого худшего толка. Никто этого нам не простит.