Октябрь 1953
«Чем торгуешь ты, дура набитая…»
Чем торгуешь ты, дура набитая,
Голова твоя бесталанная?
Сапогами мужа убитого
И его гимнастеркой рваною.
А ведь был он, как я, герой.
Со святыми его упокой.
Ах ты, тетенька бестолковая,
Может, ты надо мною сжалишься,
Бросишь корку хлеба пайкового
В память мужа его товарищу?
Все поля и дороги залило
Кровью русскою, кровушкой алою.
Кровью нашею, кровью вражеской.
Рассказать бы все, да не скажется!
Закоптелые и шершавые,
Шли мы Прагой, Берлином, Варшавою.
Проходили мы, победители.
Перед нами дрожали жители.
Воротились домой безглазые,
Воротились домой безрукие,
И с чужой, незнакомой заразою,
И с чужой, непонятною мукою.
И в пыли на базаре сели
И победные песни запели:
— Подавайте нам, инвалидам!
Мы сидим с искалеченным видом,
Пожалейте нас, победителей,
Поминаючи ваших родителей.
1953
Черную я вижу гильотину
В глубине туманных вещих снов,
А кругом базарные корзины,
Полные отрубленных голов.
Чуть дымилась голова Дантона,
И она успела мне шепнуть:
— Берегись затрагивать короны,
Не вступай на мой несчастный путь.
Продолжала голова с улыбкой,
С горьким и циничным шутовством:
— Совершил я страшную ошибку:
Не дружил с Верховным существом.
Нет прощения и нет примера
Для ошибки пагубной другой:
Не хотел я скрыть, что Робеспьера
Презираю всей своей душой.
Франция не скрыла, что в Дантона
Влюблена за громовую пасть,
И пришлось мне именем закона
В ящик окровавленный упасть.
Разлучиться с телом неуклюжим,
Полным грубой силы и огня!
Признаюсь, лежать в кровавой луже
Очень неприятно для меня.
Некогда был яростным и целым,
Был живым неистовый Дантон.
Обладая головой и телом,
На суде смеялся дерзко он:
— Вы считаете меня шпионом,
Сводником для мерзостных услуг.
Робеспьер, глотай скорей Дантона,
Но не подавись, любезный друг!
А забавно ведь, что не Людовик —
Робеспьер расправился со мной.
Кто хоть раз глотнул горячей крови,
Не напьется пресною водой.
Кровь он пьет не чересчур ли часто,
Трус, чувствительный к людской молве.
Пудреную голову отдаст он
Пожирающей всех нас вдове.
Ну, а я народные надежды
Унесу навек с собой туда…
И с загадочной улыбкой вежды
Голова сомкнула навсегда.
28–29 октября 1953
Камзол голубой. Цветок в петлице.
Густо напудренная голова.
Так Робеспьер собирался молиться
На праздник Верховного существа.
Походка подстать механической кукле,
Деревянный, негибкий и тонкий стан.
Аккуратного стряпчего строгие букли.
Повадки педанта. И это — тиран.
Тонкогубый, чувствительный и недобрый,
Он держит штурвальное колесо,
Лелея в душе единственный образ
Пророка братства Жан-Жака Руссо.
Туманит глаза его светлая влага,
Из складок жабо проструился вздох:
— Во имя святого всеобщего блага
Все жертвы равняются горсточке крох.
Неужели цена головы Демулена,
Лавуазье, Дантона, Шенье
Превышает республики нашей цену,
Республики, которая вверилась мне?
Шпионаж, спекуляция, гнусный подкоп
Омою кровью, искореню… —
И — взгляд голубой, ледяной и кроткий —
Улыбнулся толпе и парижскому дню.
А на площади шумной на страже стояла
Неподкупная, словно он сам, вдова
И ударом ножа, скрипя, подтверждала
Его слова.
Ноябрь 1953
Монахом жил всю жизнь Гафиз.
И вот на склоне лет
Пришел к нему смешной каприз
Воспеть любовный бред.
Вино, и голос соловья,
И солнце, и луну.
У горькой мудрости и я
Всю жизнь была в плену.
Но песен сладостной тоски
Запеть я не могу.
Морщины слишком глубоки,
И голова в снегу.
Живет в душе смешной каприз,
Его скрываю я.
И что сказал старик Гафиз,
То мне сказать нельзя.
1953
Государство Прусское. Проза.
Темный Гегель и страшный Кант.
По-солдатски тянутся розы
И муштруется каждый талант.
Здесь, в Берлине, спиваясь, Гофман
Прусским призракам руку жал.
Здесь писал ироничные строфы
И отсюда Гейне бежал.
И косички российским солдатам
Подарил деревянный пруссак.
И выламывал ноги проклятый
Журавлиный пруссаческий шаг.
И вот здесь гениальный юнкер
Совершил исторический ход:
— Я увижу Германию в струнке
И единый немецкий народ.
Непреклонно в грядущее веря,
Он чудовищный выполнил план.
В битве с Австрией создал Империю,
Воспитал ее вещий Седан.
Он ускорил, железный канцлер,
Катастроф исторических бег.
Под немецкие пушки в танце
Закружился двадцатый век.
Многих многому выучил Бисмарк:
И разгадкам велений судьбы,
И рассчитанной дерзости риска,
<И> холодным приемам борьбы.
И не новый ли дьявольский юнкер
Шел за старым, как тень его, вслед,
И рабочих вытягивал в струнку
Для грядущих боев и побед.
Для грядущего равного рабства,
Где размерены отдых и смех.
После скучного прусского папства —
Социальное папство для всех.
1954
Зажигаясь и холодея,
Вас кляну я и вам молюсь:
Византия моя, Иудея
И крутая свирепая Русь.
Вы запутанные, полночные
И с меня не сводите глаз,
Вы восточные, слишком восточные,
Убежать бы на запад от вас.
Где все линии ясные, четкие:
Каждый холм, и дворцы, и храм,
Где уверенною походкой
Все идут по своим делам,
Где не путаются с загадками
И отгадок знать не хотят,
Где полыни не пьют вместо сладкого,
Если любят, то говорят.
1954
«Да, приметы мои все те же…»
Да, приметы мои все те же:
Дерзость, скованность, дикость, страх,
Неуклюжесть моя медвежья
И печаль в обезьяньих глазах.
Я не двинусь. Что было, все то же
Пусть останется и замрет,
Только кровь взволнованной дрожью,
Словно струны, артерии рвет.
26 мая 1954
«Что ж, мучай, замучай, домучай!..»
Что ж, мучай, замучай, домучай!
Ты, север, так сходен со мной:
Взгляд солнца короткий и жгучий,
Минута метели хмельной.
И вьется она, и смеется,
Змеею кругом обовьет,
А сердце тревожно забьется
И так же тревожно замрет.
Метельную тяжкую тучу
Луч солнца случайно прорвет,
И снова метелью колючей,
Как петлей, меня захлестнет.
В чем больше пугающей страсти:
В метели, в луче ли, как знать?
Но только у них я под властью,
Из сердца мне их не изгнать.
31 мая 1954