— То есть выше крыши, — утвердительно кивнул Попков. — Ты сейчас где жопу-то греешь?
— В инфекционной…
— А, ну тогда понятно. Это не в той, где холера?
— Откуда?.. — вытаращился Касторский.
— От верблюда. Два дня все каналы трещали. Знаешь, как они любят страху-то нагнать: «Наши источники сообщают… два случая летального исхода, принимаются меры… главврач отказался прокомментировать…» Я фамилию-то не расслышал, а это ты, стало быть, у нас враг гласности! Мило, мило.
— Вот сволочи! — Касторский вспомнил телегруппу, которую взашей погнали с территории неделю назад. — Откуда их только принесло?! Два летальных исхода, значить… Источники! Да я в суд подам!
— Так что твоя баба?
— Ну, допустим, мне никто никаких летальных исходов не пришьет, бред какой-то, — не слушал Касторский. — Но как это пускают в ихний эфир? И что еще за источники? Ты объясни мне, Филипп!
— А у бабы другие аргументы? Чего она хочет?
— Она инспектор!
— Это я понял. Чего она хочет, ты можешь мне сказать?
— Чего она хочет — неважно. Она бабок НЕ хочет!
— О, это серьезно. То есть чисто личное?
— Вот именно.
— И чем я могу помочь?
— Филя! Ты прости меня, но мне Пыня сказал…
— Я не хочу слышать об этом пидарасе.
— …что у тебя… ну как бы… что ли, будем говорить, есть людишки… Короче, ее надо убрать, и очень срочно! Любые деньги!
Попков вскочил с кресла и вынул из кармана куртки какой-то прибор, похожий на рацию:
— Сейчас мои пацаны из тебя рыбу фиш сделают, сука!
— Филя! Не сердись, вспомни, кто тебе помогал, когда из тебя чуть рыбу фиш не сделали! Ты вспомни, к кому ты прибежал просить политического убежища? Филя!
— Хорошо, не будем о грустном. Кто старое помянет… Извини, я должен посоветоваться с одним толковым парнем…
— Каким еще парнем? Не надо ни с кем советоваться, Филя, прошу тебя!
Филипп Константинович (потому что надо же 60-летнего человека называть как-то прилично) подошел к стеклянной стене и сделал знак кому-то, кто смотрел на него из сада. Платон да скорей всего и сам Филипп не видели никого.
Через несколько минут в кабинет нехотя, нога за ногу, вошел мальчик лет десяти, очень худой, с большими жестокими глазами.
— Мой внук, Филипп Второй.
Мальчик кивнул.
— Скажи, Филипп, — заверещал вдруг Попков пронзительным голосом. — Помогать мне этому человеку или нет?
Мальчик на короткое мгновение впился в Касторского страшными глазами, отчего они сверкнули красноватым огнем. Но тут же погасли. Он поковырял большим пальцем босой ноги ковер и опять кивнул. И, не прощаясь, не проронив ни слова, так же лениво вышел.
— Он глухой, — сказал Попков, как будто это что-то объясняло, и снова подошел к окну.
— Ты по всем вопросам с ним советуешься? — усмехаясь, спросил Платон Егорыч.
— Да, — серьезно ответил Филипп Первый. — По всем.
Не оборачиваясь, заметил:
— Уже поздно. Тебе пора.
— Да… конечно… — растерялся Касторский.
— Тебя отвезут.
— А… Мое дело?
— Энгельс Раиса Вольфовна. Усиевича, шесть, квартира… Короче, поезжай, Платоша.
Платон не помнил, как доехал до дому. Утром, еще не совсем проснувшись, изо всех сил захотел, чтобы все вчерашнее было сном.
В спальню вбежала жена в бигудях и распахнутом халате.
— Платоша! — кричала она, — Платон! Сейчас передали… Твою Раису…
— Что? — спросил Касторский шепотом, не открывая глаз.
— Нашли в подъезде, — тоже перешла на шепот Нина. — Сегодня рано утром. С двумя ножевыми…
— Ножевыми — что?!
— Ранениями… Второе смертельное, — впечатлительная Нина заплакала.
На смерть сестры Сева среагировал примерно как Безухий — на пропажу пистолета. Он замкнулся в себе, два дня лежал, не вставая, ни с кем, даже с Чибисом, не разговаривал.
Через два дня пришел Касторский, неожиданно присел к Энгельсу на койку, сказал странным, то есть нормальным мужским голосом:
— Знаю о вашем несчастье. Сочувствую.
— На черта мне ваше сочувствие, — отрезал Сева. — Отпустите на похороны, будьте человеком.
— Не могу, Всеволод Вольфович. Не имею права, — потупившись, отвечал убийца.
Убийца, а кто ж? Он и сам про себя думал именно этим словом: «Я — убийца. Приехали».
— Вы же — разносчик инфекции. Я отвечаю за жизнь людей. Извините, дорогой, не могу никак.
Сева отвернулся к стенке.
Касторскому было очень плохо. Не следует думать, что плохие люди, а Касторский был, конечно, человечишко неважный (хоть и не однозначный), делая пакости, сохраняют душевное равновесие. Не преувеличивая, можно утверждать, что его терзала совесть. До такой степени, что велел Варелику отвезти его до Манежной площади, откуда тайком дошел до церкви Вознесения на бывшей Герцена, ныне по старинке Никитской, и просил об исповеди.
— Не обессудьте, — развел руками молодой румяный батюшка с огромным наперсным крестом и пышной бородой. — Сегодня отпущение грехов закончено. Я уж и облачение снял.
— Да будьте же человеком! — воскликнул измученный Платон.
— Я бы рад. Но сейчас у нас трапеза. Завтра приходите часам к девяти на службу, я вас исповедую. Заодно и причаститесь.
За этой сценой, показывающей, как бюрократизм разъел и разложил общество во всех его институциях, наблюдала, как ни странно, Алиса. Как это ни странно, Алиса была девица верующая, о чем мало кто догадывался, и являлась прихожанкой храма Вознесения Господня на Никитской («Малое Вознесение» в отличие от «Большого» у Никитских ворот, а в чем по большому счету разница, Алиса сказать затруднялась, поскольку не обращала внимания на размеры храмов. Про себя же привыкла считать смысл «Малого Вознесения» как некую репетицию «Большого»). Она часто посиживала там в уголку на стуле, издали любуясь на икону святых Петра и Февронии без всякого общественно полезного дела. Она даже не молилась толком, поскольку серьезная молитва требует большой работы души и мысли, а трудиться и думать Алиска не очень любила. Она даже работу себе нашла абсолютно пустяковую и, прямо скажем, дурацкую: ходить по квартирам и впаривать жильцам какой-то зверский пылесос, который чистит с такой неистовой силой и эффектом, что прямо вплоть до обретения вечного блаженства. Эти ее набеги назывались «презентацией» и не приносили ей ровно никакого дохода за исключением тех редчайших случаев, когда особо впечатлительные жильцы по своей невероятной глупости и от шальных денег приобретали ее продукцию. Тогда Алиске доставался какой-то там процент. Но чаще люди не пускали Алису с ее рекламками дальше порога, и она, ничуть не обижаясь и не теряя душевного равновесия, шла в церковь Малого Вознесения и отдыхала себе на стуле вдали от суеты и торговых путей. Возможно, это и есть проявление истинной веры. По крайней мере, в силу мощей святых супругов она верила больше, чем в силу своего пылесоса, реально высасывающего всю нечисть на молекулярном уровне. Хотя стоило бы задуматься над парадоксальной святостью князя, который, прежде чем жениться, дважды обманул излечившую его деву Февронию.
Кузя и Чибис, конечно, знали, что их подруга не чужда церкви, но, будучи отпетыми агностиками, надо отдать им должное, никогда на эту тему с ней не говорили.
Поставив свечку и помолившись святому Пантелеймону-целителю за Толика, Алиса направлялась к выходу из храма, где случайно и подслушала, как отца Олега упрашивает дядька из больницы. Она моментально узнала его: «Господь Бог», прости, Господи.
Алиска страшно разволновалась, не зная, как использовать эту встречу, выскочила, даже забыв перекреститься, и немедленно принялась названивать Кузе, который жил буквально за углом, на Брюсовом. Верный Кузя явился, как лист перед травой, и вдвоем они последовали за Касторским, понятия не имея, зачем это делают.
— У него явно совесть нечиста, если так приспичило исповедаться, — сказал догадливый Кузя. — Знаешь чего? Давай позовем его выпить.
— Обалдел ты? — испугалась Алиса. — Как это — выпить? Ни с того ни с сего, на улице… Что мы, бомжи, что ли?
— Вот именно, что не бомжи. Зачем на улице? Мы в гости его позовем. И расколем. Я ж писатель, психолог, видно же, мужик не в себе. Да на нем лица нет! Человеку в таком состоянии обязательно надо выпить, причем именно с незнакомыми. По себе знаю.
Позиционировал себя как писателя Кузя на том основании, что уже много лет сочинял грандиозное исследование «Лев Толстой как зеркало русского пьянства», утверждая, что «Война и мир», «Анна Каренина» и особенно «Живой труп» дают бесценный материал для раскрытия этой нетривиальной темы. «Что я, хуже Ленина? — говорил он. — Уж во всяком случае, к национальному потреблению алкоголя Лев Николаевич имел больше отношения, чем к революции». Служил Кузя в своем же доме диспетчером по лифтам, сутки через трое, так что прелестная работа позволяла ему тягаться хоть с Лениным, хоть с Толстым, хоть с девой Февронией.