Мама ни о чем не спрашивала. И самое главное, не зажигала света. Просто положила руку на голову и осторожно перебирала мои мягкие, как у нее (признак бесхарактерности!), спутанные волосы.
— Сегодня грачи прилетели. — Вот все, что сказала она.
А я и не заметила. И в папиной сказке, которую он никак не мог закончить, Нюра тоже не сразу заметила, что прилетели грачи — так была поглощена своей короной. Ни на минуту не снимала ее с головы. Даже спала в ней… А все сокрушались: «Какая долгая зима в этом году!»
Грачи сидели на голых деревьях, нахохлившиеся, поглядывали сверху на людей. Будто спрашивали: «Как же так? Мы прилетели, а у вас — холодно».
Люди жалели птиц. И подкармливали и открывали форточки, чтобы они хоть немного погрелись. Особенно помогал им толстый молчаливый мальчик из Нюриного двора — Дима Иванов. Едва выходил он, как птицы слетались к нему с деревьев и крыш. Садились на плечи, голову, руки. Одних он угощал хлебными крошками, других — мелко нарезанными кусочками сала, третьих — пшеном. А грачей? Они, как известно, любят червяков, но где достанешь их, если вся земля, кроме тротуаров и дорог, покрыта снегом? Я подсказала, где. Не ему — папе, а уж папа отправил его в зоомагазин, где продается мотыль — живой корм для рыбок.
До самого детского сада провожали птицы Диму, а вечером возвращались вместе с ним. Рассаживались на деревьях, которые уже давно держали наготове почки, смотрели, как их друг медленно качается на качелях. Когда темнело (а темнело все позже, потому что весна, если верить календарю, была в самом разгаре), он подымался и нехотя шел домой. Нехотя, да! И не только потому, что все делал медленно, а еще из-за птиц. Сам-то в дом шел, где было тепло и уютно, а его друзья оставались на морозе. Гнезда и скворечники не согревали их. Это ведь все летние жилища, без печек.
Все дольше и дольше задерживался он на улице, пока не заявил однажды, что вообще не уйдет отсюда. Ах, как уговаривали его — папа, мама, бабушка, дедушка! Бесполезно! Так и остался упрямый Дима во дворе и даже одеяло не взял, которое ему украдкой вынесла бабушка. Конечно, он был толстым мальчиком, и холод не особенно пробирал его, но когда Нюра, выскользнув из дома, потихоньку подошла к своему другу, зубы его стучали. «Дрожишь?» — насмешливо спросила она.
Дима молчал. Вверху на холодных деревьях с приготовившимися почками сонно переговаривались птицы. Интересно, видели ли они, как сияет в темноте Нюрина корона? «И долго ты намерен сидеть так?» «До… до утра». А сам даже не посмотрел в ее сторону. «Ну и сиди! Эгоист! Эгоист!» — точь-в-точь, как наша Ксюша.
Разреветься хотелось ей, но она стерпела. Если начнут королевы плакать, то что же остальным делать? Домой вернулась, легла и лежала тихо-тихо, как опять-таки моя сестра, которая привела ко мне маму, а сама, такая болтливая, не издавала ни звука. Я даже забыла о ней и — сама не знаю как — все-все рассказала маме. И про троюродную Аллу, и про вечер в клубе медработников, и про то, как провожали нас, а у меня будто язык отнялся.
— Зачем вы воспитали меня такой! — упрекнула я маму.
— Какой?
— Такой! Несовременной.
Мама провела прохладной ладонью по моей щеке.
— Почему ты считаешь, что она современная, а ты нет?
— Потому что вокруг нее вьются все. А меня не замечают.
Мама ласково улыбнулась в темноте.
— Дурочка… А ее, ты думаешь, замечают?
— Еще как!
Отрицательно качнула она головой.
— Нет, Женя. Когда о женщине говорят, какие у нее красивые серьги, это еще не значит, что ее замечают.
— При чем здесь серьги! У нее никаких серег нет.
— Но есть другое. Манера держать себя. Тон. Эрудиция — все-то она знает. Она ослепляет, как ослепляют золотые побрякушки. И даже не золотые. В том-то и дело, что не золотые…
— Ну и что! — перебила я громко. — Пусть побрякушки, пусть! И пусть не золотые. Я хочу, чтоб на меня тоже смотрели. Хочу, хочу! — чуть ли не крикнула я.
Мама молчала. В темноте скрипнула вдруг узенькая Ксюшина тахта, босые ножки прошлепали, вспыхнул свет. К своему углу пробежала она. Я быстро вытерла ладонью слезы. А она уже летела ко мне — с заветной шкатулкой. Без единого слова поставила на кровать, раскрыла и с деловым видом принялась нанизывать на мои пальцы колечки и перстни.
— Ксюшенька… — пролепетала я.
— Молчи! — приказала она страшным голосом. Подняв мою голову, надернула бусы. — Носить будешь.
Втроем были мы — она, я и мама (Ксюша строго сказала ей: «Пусти!» — и мама послушно подвинулась), — втроем, то есть папа не присутствовал, но это не значит, что он не узнал ни о чем. Еще как узнал! И так всегда. Стоит мне под секретом рассказать маме что-нибудь, как в тот же миг это становится известно папе. Будто волшебный телефон между ними!
Втроем были, а папа то ли спал, то ли читал в большой комнате, однако все видел и уже на следующее утро закончил сказку про королеву снежинок.
…Сон не шел к Нюре. Вставала, смотрела в окно. Под фонарем на фоне белого снега темнела на скамейке маленькая фигура Димы Иванова. «Эгоист! — твердила девочка. — Эгоист!» И вдруг, сорвав с головы, бросила корону на стол, а сама уткнулась лицом в подушку — это уже не как Ксюша, а как ее старшая сестра.
«Я не знаю, — писал дальше папа, — сколько времени проплакала Нюра, но когда подняла голову, корона на столе пока светилась, но уже слабо-слабо, последним сиянием. Еще можно было спасти ее, но Нюра не шевелилась. А за окном уже звенела капель».
Запись шестнадцатая
ИВАН ПЕТРОВИЧ НАЗНАЧАЕТ СВИДАНИЕ
— Между прочим, — сказала я, — моя сестра предупреждала о вашем появлении.
— И моя тоже, — солгал он.
Конечно, солгал. Теперь, когда мне известен перевод прощальных Аллиных слов «Вале, Женечка!» — я уверена в этом. А вот я говорила чистую правду… «Чтоб носила мне! — приказала Ксюша, навешав на меня, лежащую, все свои бусы, брошки, кулоны и кольца. — Он увидит тебя и…» «Кто — он?» — спросила я с улыбкой. «Он! — повторила она сурово. — Он».
Теперь я знала: он — это Иван Петрович,
— У вас, значит, есть сестра? — проговорила я.
— Брат, — ответил он. — У меня есть брат, только живет он не здесь.
— В Москве? — вслух подумала я, вспомнив о троюродной Алле,
— Ну, вот еще! — сказал он. — Мой брат разводит кроликов.
Теперь он ехал совсем медленно. До выхода было рукой подать, а ему, видимо, не хотелось покидать скверик. Да и как покажешься на улице с такой сворой собак!
— А что, в Москве нельзя разводить кроликов?
— Где? — произнес он. — В метро?
Затем прибавил вполголоса, словно поверяя мне важную тайну:
— Мой брат живет в другом городе.
Опять! Как хоть он называется, таинственный другой город?
Мы остановились возле скамейки. Собаки тоже остановились. Они вытягивали шеи, принюхиваясь к посылкам, в одной из которых наверняка было что-то съестное.
— Посидим? — предложил Иван Петрович.
Я подумала.
— А они? — И кивнула на ящики.
— Они полежат. — Он сошел на землю и широким жестом показал на скамейку. — Прошу! Она некрашеная.
Мы сели. И сразу за нашими спинами раздалось:
— Купидон! О боже мой, Купидон!
Я вскочила как ужаленная, а Иван Петрович хоть бы обернулся! За скамейкой стоял, раздвинув кусты, толстый дяденька в очках и шляпе. На лбу его блестел пот.
— Купидон! — молил он. — О боже мой, Купидон! — И вдруг решительно обратился к рыжему затылку Ивана Петровича: — Зачем вы увели мою собаку?
Иван Петрович внимательно оглядел свою голубую, с двумя красными ромбиками на груди курточку, снял с нее пушинку, подул, и пушинка полетела по направлению к Москве — вместо посылок, которые стояли и ждали здесь неизвестно что.
— Разве это ваша собака? — спросил он, не поворачиваясь.
— Конечно, моя! У меня документы.
Собак было много, но на кличку Купидон ни одна не откликалась. Иван Петрович протянул через плечо руку.
— Попрошу!
— Что? — растерялся хозяин Купидона.
— Документы попрошу. На собаку.
Человек принялся охлопывать карманы. В каждом что-то звякало — наверное, деньги. И только один карман молчал, как Купидон. Мужчина, волнуясь, сунул в него руку и вытащил носовой платок. Выутюженный, чистенький, а посередке — дырка. От сигареты, наверное. Дяденька смутился. Быстро на меня глянул — заметила ли я? — стал промокать платком лоб.
Рука Ивана Петровича терпеливо ждала.
— Сейчас, сейчас, — забормотал мужчина и снова принялся охлопывать карманы, и карманы снова отвечали звоном. Кроме одного — того же самого. Опять, бедненький, залез в него и опять вытащил носовой платок — точно такой, как первый, с такой же дыркой посередине. В растерянности сравнив их, принялся обоими вытирать лицо.