— Папа, а что все-таки значит «преступающие»? — даже спросил он меня однажды.
«И убивайте их, где встретитесь…», «Если же они будут сражаться с вами, то убивайте их — таково воздаяние неверных».
— Папа, а что это значит «воздаяние» и «неверные»?
В стремлении угодить своим Омарам и Бакарам, он почти целый год категорически отказывался есть свинину, продемонстрировав, таким образом, волю и стойкость, каковые я никогда в нем не подозревал. Он, который раньше в супермаркете, кроме колбасы твердого копчения, умолял меня купить ему ветчины «Label Rouge»[15]. Однажды он так насмешил меня: надорвав упаковку «4 ломтика + 1 бесплатный» и обнаружив внутри один недостаточно свежий кусочек, он схватил его двумя пальцами и с непередаваемым выражением произнес: «Смотри, вот он, их бесплатный!»
А я, настоящий продукт своей лицемерной демагогической эпохи, делал вид, что воспринимаю его увлечение как хорошую новость, с простотой и восторгом, и даже побуждал его выучить наизусть другие суры, менее агрессивные.
— Потому что… — говорил я ему, будучи абсолютно неверующим демагогом и мещанином, не чуждым общих мест, — потому что Коран, знаешь ли, прежде всего не свод правил, а философское и поэтическое произведение.
Но в глубине души, хотя я и считал, что причуда моего сына — вопрос пары месяцев, меня, как всякого истинного француза, пугала эта история обращения в ислам.
Как заведомо неверующий добрый французский республиканец, я обнаружил, что для пробуждения моей христианской сущности довольно того, что ислам стучится в мои двери. И я стал молиться, чтобы мимолетное увлечение прошло и в отделе копченостей супермаркета Клеман вновь потребовал бы у меня ветчины «Label Rouge».
Обо всем этом я думал, сидя в машине, когда ко мне подошел чернокожий парень. На вид лет двадцати пяти. В хорошо скроенном темно-синем блейзере, в очках в тонкой оправе и с рюкзаком на плече, он скорее был похож на студента-первокурсника экономического факультета, чем на торговца крэком.
— Здравствуйте, мне сказали, что вы что-то ищете, вам подсказать дорогу? — обратился он ко мне с поразительной вежливостью.
Я без обиняков ответил, что мне необходимо раскумариться, чтобы приглушить боль, которую мне причиняла смерть моего двенадцатилетнего сына.
— А чем вы раскумариваетесь? — Он усмехнулся без вызова, нарочито акцентируя слово «раскумариваетесь».
Я признался, что не знаю, поскольку совершенно в этом не разбираюсь. Что, кроме пары случайных попперсов[16] во время учебной поездки в Англию в пятнадцатилетием возрасте, нескольких косяков в шестнадцать-семнадцать и случайной дозы кокаина как-то вечером, лет пять назад, я никогда ничего не пробовал. Не говоря ни слова, с безразличным видом, он опустил голову, вытащил из кармана носовой платок, снял очки, коротко выдохнул на стекла и принялся методично протирать их своими длинными темными осторожными пальцами, ногти на которых по контрасту казались фосфоресцирующими. Завершив процедуру, он убрал платок в карман, надел очки и снова встретился со мной взглядом.
— Тогда не стоит, — бросил он, последний раз поправляя оправу кончиком указательного пальца.
Я сощурился:
— То есть как это «не стоит»?
— Не для вас это, мсье. Я достал бы, если бы вам было нужно. Не станете же вы, в самом деле, начинать в вашем возрасте?
Я улыбнулся, еще раз отметив — как на стадионе с Клеманом, — что, с тех пор как мне минуло двадцать, что, как мне казалось, было только вчера, время все ускоряется.
— По правде говоря, ехали бы вы домой и постарались бы подумать о другом, — продолжал парень с обезоруживающей искренностью. — Займитесь спортом, потрахайтесь, повидайтесь с кем-нибудь. Делайте что угодно, только не это. Мой вам совет.
Его развязность меня не задевала. Он не то чтобы не воспринимал всерьез смерть Клемана, он на ней не зацикливался — просто потому, что уже видел другие.
— Но если и правда все так плохо, — добавил он, улыбаясь и вытаскивая из кармана джинсов клочок бумаги, на котором шариковой ручкой уже был записан телефон, — если и правда ничего у вас не получится, позвоните по этому номеру и спросите Малика.
— Как вы себя чувствуете? — Это было первое, что спросила по телефону женщина, координаты которой, вместе с Ранзетти, мне дали в Управлении транспорта.
Слова прозвучали естественно, с естественной мягкостью и без наглости.
— Не слишком… — ответил я так же просто, отдавая себе, однако, отчет в том, что со вчерашнего дня снова начал сравнительно нормально спать и есть. Потом, сам не знаю почему, я принялся рассказывать ей о поездке в Обервилье, о дилере и своем невнятном возвращении домой.
— Мальчик был прав, — прокомментировала она. Голос был серьезный, и это прозвучало замечательно, особенно слово «мальчик». Потом, после нескольких секунд молчания, она проговорила: — Я оставила свой номер телефона, потому что подобрала клочок бумаги, выпавший из кармана вашего сына, когда это случилось.
— И что он там написал?
— Похоже на стихотворение. Или на слова песни.
Вот так открытие! Я не знал, что Клеман писал стихи. То, что какая-то незнакомая женщина сообщает мне такую важную деталь, касающуюся моего собственного сына, лишний раз доказывало необратимость случившегося.
— И что он там написал? — повторил я, чувствуя, как в моей груди разверзается пропасть. — Вы читали?
— Нет, не совсем, — ответила она все с той же мягкостью в голосе. — Только глянула, но не вчитываясь. Да у него еще не слишком разборчивый почерк.
«…У него еще не слишком разборчивый почерк», — сказала она, и это прозвучало так, будто у Клемана впереди целая жизнь, чтобы научиться писать более разборчиво. Я подумал об этой дурной привычке, обнаружившейся с появлением компьютера, когда он стал очень небрежно выписывать буквы и выступать за поля разлинованных листов.
Несчетное число раз, внезапно решив проверить тетради в его ранце, я кричал, что с таким небрежным почерком и превращенными в лохмотья тетрадями он не слишком преуспеет в жизни. Что это свидетельствует о беспорядке в сознании, оскорбительном по отношению к другим, что очень опасно. Потом я неизменно заводился: невнимание к школьным занятиям вообще, выполненные левой ногой домашние задания, чудовищные отметки по математике и замечания учителей в дневнике, чрезмерное увлечение игровой приставкой, торчание в чате с приятелями в мое отсутствие через мой компьютер и чтение футбольных новостей.
Я никогда не упускал случая распространить свои претензии на все остальное: его нелепый вид, его речь и дурные манеры за столом, невыносимую привычку есть не над тарелкой и жевать с открытым ртом. Обязательно припоминал не поддающиеся стирке жирные пятна на всех его футболках и кучу крошек, которые приходится подбирать под стулом каждый раз, как он поест.
— Мне надоело! — кричал я с несоразмерной провинности ненавистью. — Надоело! Надоело! Надоело!
Мне случалось отвесить ему пару затрещин, как делал мой отец, когда я был в возрасте Клемана и приносил ему табель накануне Рождества или Пасхи. Точно так же.
Потому что, когда мне было столько же лет, сколько Клеману, я тоже ненавидел ее, эту школу, и так же, как он, таскал домой чудовищные отметки по математике и замечания учителей в дневнике. Не прошло и тридцати лет, почти в сорок, я сделал заключение, что быть отцом — это не только не прощать сыну собственных недостатков, но также совершать по отношению к нему в точности те же ошибки, которые уже допустил с вами ваш собственный отец. И это вопреки искреннему стремлению вершить добро и избавиться от ненужных атавизмов.
Я подумал, что убил массу времени, проверяя тетрадки Клемана и требуя, чтобы тот сидел прямо, но оказался не способен догадаться, что он пишет стихи. Это внезапно напомнило мне песню уж не помню какого поп-певца, которую я в свое время напевал, как все, с легкостью, не подозревая, что однажды, когда будет уже слишком поздно, слова этой песенки обретут для меня особый смысл: «Мы каждый день живем как последний, / И вы поступили бы так же, если бы только знали, / Сколько раз конец света коснулся нас»[17].
Около одиннадцати утра Каролина неожиданно нагрянула в квартиру вместе с матерью, чтобы забрать свои вещи. Я, в одних трусах и футболке, немытый и нечесаный, отлеплял от стены в комнате Клемана прикрепленный скотчем постер Гийома Хоаро[18]. Они, со сложенными в пачки новенькими картонными коробками, купленными упаковками по пять штук в дешевом хозяйственном супермаркете «Килуту», с парой девственно-чистых белых корзин, обе в джинсах и с чистыми волосами, в которые были воткнуты почти одинаковые солнечные очки, напоминали живую рекламу бренда «Comptoir des Cotonniers»[19]. У Каролины слегка покраснели глаза, и она подчеркнуто не хотела встречаться со мной взглядом. Зато Клэр-Ивонна своей враждебности по отношению ко мне не скрывала.