— Нет, знаешь! И все знают, только сами себя боятся, не признаются.
— А с чего, тятька? — Иван Никитич поглядел на часы.
— А с того, что колоколам языки в двадцатом году выдрали! Что и святые кресты начали было спихивать, да высоконько, духу-то не хватило. Патриарха Тихона никто не послушал, отдали миленького на растерзаньё! Аки псам рыкающим…
Дедко тряхнул сивой бородой, стремительно повернувшись в иконный угол, кинул щепотку пальцев ко лбу, на грудь и от плеча к плечу. Повернулся:
— Тьфу на вас, прости меня, господи, грешного. Пьеницы! Пропили сами себя! Погодите, то ли ишшо увидим…
— Ты бы чем ругаться, сказал, чево делать-то?.. — Никита Иванович был спокойный, не в отца.
— А чево тепереча делать? Обедать время, вот чево делать! А и в колхоз поступай, нам от миру не отставать… Где Панко-то? Зови Оксютку, пусть на стол собирает.
Евграф не остался обедать, ушел домой. Аксинья спустилась вниз, держа внука на одной руке, другой рукой раскинула на столе скатерть. Дедко хотел было открыть стол и нарезать хлеба, но не было ни Павла, ни Веры, ни Сережки.
— Погодим! — сказал дедко Никита. — А где Верка-то?
Вера трясла на снегу у хлева овсяницу. Она пришла по первому отцовскому слову, сняла казачок и к рукомойнику.
— Ой, чево в деревне-то делается, — проговорила она, утираясь. — Чево делается… Коров гонят в одно место, лошадей в другое. Овцы блеют. Селька-соплюн идет с пестерем, полный пестерь куриц. Подстилкой завязаны. Говорят, коров будут доить в очередь, молоко делить ковшиком…
Ветер хлестал в обшивку — холодный и зимний, было ясно, что Павла к обеду ждать нечего. Две чужедальние подводы с мешками с рассвета стояли у мельницы. Нет, Павла нечего было и ждать, а вот где Сережка?
— Погодим, — сказал теперь уж Иван Никитич.
Аксинья в который раз отложила ухват. Ребенок сидел на колене у старика, сосал хлебный сухарь. Он терпеливо наблюдал за матерью, поворачивал голову туда же, куда шла Вера. Она наконец взяла его на руки:
— Иванушко-то у меня все ждет, поглядывает! Красное солнышко-то, сухарик грызет! — напевно проговорила она и тут же переменила голос: — На читальне-то вывеска, контора будет тамотка. С утра толкутся, кто во что горазд. Митя сидит над списками, ругается. Селька всех куриц собрал у Лошкарева в холодном хлеву, три курицы за ночь замерзли. Он их и давай пестерями перетаскивать в другой хлев, к Новожиловым. Там потеплее.
— А чево с упряжью-то? — спросил Иван Никитич. — Тоже стаскали в одно место?
— Упряжь, тятя, вся переписана, а Савватей дугу не стал записывать, дак на ево Митя кулаком застукал, а Савва тут же песню и спел: «Как по этой по деревеньке пройдем-проухаём, наши головы не варят, кулаками стукаем».
— Ой, господи, — остановила смех Аксинья. — Чево творится. Ну-ко давай садитесь, буду шти наливать.
— Погодим! — Дедко перескочил с лавки на лавку.
— … а Митя и говорит: «Подавись ты своей дугой, мы дуг новых нагнем». Тут Клюшин Степан заходит, подает заявленье.
— Клюшин? Степка? — изумился Иван Никитич. — Переставленье свету… Давай, матка, наливай. Сережку, видать, не дождаться.
Но тут как раз ворота стукнули, и парнишка осторожно переступил порог. Он был весь в крови и в слезах. Все бросились к нему, кроме деда.
— Это кто тебя эдак?
— Господи, царица небесная, матушка.
— С кем разодрался-то?
Но Сережка только вздрагивал всем телом и ни слова не говорил. Слезы и кровь из носа не останавливались.
— Это что будет-то! — Аксинья подтолкнула его к умывальнику. — Батюшко. Ну-ко, я замою тебя.
Пока успокаивали Сережку, пришел Павел и молча поднялся наверх. Обедать не стал. Вера положила ложку, попросила у матери соленой капусты. Аксинья переглянулась с мужем и тоже встала из-за стола. Обед явно не получился. Все расползалось в стороны, все не клеилось. Горшок со щами стоял на шестке, каша была и вовсе не тронута…
— Ладно, Серега, к масленице заживет, — отец опять попробовал выпытать у парнишки, что случилось. — Где это ты? С кем распазгались?
Но мальчишка угрюмо молчал. Судороги нет-нет да и пробегали по нему, снизу доверху.
«В кого настырный такой? Видать, в дедка…» — подумал Иван Никитич и открыл шкап, чтобы достать карандаш и бумагу. Иван Никитич ходил в школу всего с успеньева дня до рождества, но успел-таки выучиться складывать и писать по слогам.
Сережка писал в тетрадке уже лучше отца, да и читал намного бойчее. Вот и сегодня дедко Клюшин приглашал парня на вечер читать Библию, конечно, после того, как парень сделает домашний урок.
У Клюшиных частенько по вечерам читали Библию. Но последний год Степан не стал читать старикам по священному тексту. Из Питера ему привезли новые книги, поэтому приглашали читать то Володю Зырина, то еще кого-нибудь, сидели иногда до вторых петухов.
Нет, Сережка-то сегодня был уж совсем не читальщик!
Драка случилась неожиданная и неравная. На большой перемене учительница Дугина вывесила плакат, а на плакате был нарисован кулак-живодер. На беду, он оказался очень похож на Данила Пачина. Борода точь-в-точь и даже картуз, и вот ребята начали дразнить Олешку: «Пачин-кулачин!» Звонок вроде бы притушил страсти, но дальше было что-то совсем несуразное…
Сейчас обида и слезы все еще душили Сережку, он знал и хорошо помнил, кто его колотил, но жаловаться отцу или матери было самым последним делом. Он молча улез на печь.
Иван Никитич покачал головой и тяжело ступил на лесенку, ведущую наверх к молодым. Ему не хотелось делить с Павлом хозяйство, не хотелось того и зятю, но что было делать? Может, у Павла были и свои планы, может, он не захочет в колхоз. Не захочет в колхоз? Иван Никитич припомнил, как глядел на него Сопронов, когда вручал «последнее предупреждение» насчет уплаты налога. «Нет, надо делиться, может, и скинут недоимку-то», — думал Иван Никитич.
Но он напрасно так думал, Павел отказался делиться.
— Уж что в колхозе ни выплывет, а вместе останемся. Не буду от вас откалываться, будь что будет…
Благодарный Иван Рогов едва удержал в глазу скопившуюся слезу.
Собравшись еще раз внизу и все вместе, Роговы без лишних слов решили вступить в колхоз. После такого решения все молча долго сидели на лавках.
— Сережка, а ты чево скажешь? — шутливо вскинулся Иван Никитич. — Ну-ко слезай, станови свою резолюцию.
Сережка не отозвался.
Вечером мужики ушли по другоизбам, и Аксинья лаской и уговорами выжила его из печной темноты. Она всплеснула руками:
— Господи, наказанье мое!
Губа у мальчишки распухла, зуб шатался, под носом запекся кровавый сгусток. Аксинья мигом сделала ему примочку из листьев подорожника. Приголубила, выспрашивая, но Сережка только сердито сопел и ничего не рассказывал. А когда старики послали за ним Таисью Клюшину, он снова спрятался, теперь уж за шкапом на примостье.
— Унеси водяной, опеть всю ночь просидят, — выкладывала простодушная Таисья, жена Степана Клюшина. — Старики к нам, а мужики-ти вроде в Кешину избу.
— Так и пусть бы тамотка читали Библию-то, — засмеялась Аксинья. — Теперь в колхозе грамотных много.
— Полно! Читка от их. Да и книгу дедко из дому никуды не пускает. Этта и на сундук-то замок повисил. В которой книгу-то складывает.
— Ты скажи-ко им, Таисьюшка, что у парня-то голова болит, угорел. Пусть ищут другого читальщика.
— Теперь за Володей пошлют, я уж знаю. Я уж вижу, карасину в лампу не зря налил. Просидят, пока лампа горит.
Таисья ушла. Между тем в приземистой, с коричневыми стенами зимовке Клюшиных действительно горела пока слегка увернутая семилинейная лампа. Евграф, Новожил, Жучок, дедко Клюшин, Носопырь и дедко Никита сговорились и приготовились слушать Библию. Сидели по-за столу, на лавках, тихо разговаривали. О колхозе, словно по уговору, никто ни гуту. Когда хлопнули уличные ворота и в дверях показалась посланница, все напряженно затихли.
— Угорел парень-то, — сообщила Таисья. — Не придет.
— Знаю, как угорел, — крякнул дедко Никита и рассказал, как Сережка пришел домой весь в крови. И тут заговорили все разом.
— Степка! — обернулся дедко Клюшин к сыну, вязавшему вершу. — Хоть бы разок почитал! Сколько бы грехов-то с тебя господь скинул. Да разве дождешься от тебя!
Молчун Степан не моргнул и глазом, продолжая вязать. Он только что хотел податься в Кешину избу. Но и уважить отца не мешало. Остальных тоже не выгонишь, ждут. Если он откажется, то Таиску наверняка пошлют снова, искать по деревне Володю Зырина, а Володя неизвестно где, может, ушел в Залесную. «Нет, видно, надо почитать, — подумал Степан. — Вишь, уши-то навострили…»
Степан Клюшин не любил религию. Когда причт Никольской церкви ходил по Шибанихе и добирался до клюшинского подворья, он не показывался в избе, прятался в бане либо шел в другой дом. Однажды он не пустил на лестницу пьяного отца Николая Перовского. У Степана в Питере жил дружок-одногодок Саша Хлынов из деревни Заришной. Уехал туда еще мальчишкой, поскольку на всех братьев не хватило земли. Этот Саша еще в девятьсот пятом и после, и при Столыпине возил из Питера крамольные листы и запрещенные книги. Клюшин прятал их в своем сеннике, никого туда не пускал. Первой книгой, привезенной из Питера, была «Жизнь Иисуса» Жозефа Эрнеста Ренана. После нее Степан перестал ходить в церковь. Потом Хлынов привез ему книгу о Гарибальди, потом книгу Чернышевского «Что делать?» и с десяток скучных и непонятных брошюр. Все это, вместе с руководством по агрономии и книжечкой о выделке кож, лежало в сеннике под несколькими замками. Дедко Клюшин под горячую руку ругал Степана фармазоном. Он грозился отнять у сына сенник и выкидать книги вместе с табачными семенами, но Степан только сопел и никогда не спорил с отцом.