Когда ольховский парень-помольщик еще раз повторил сообщение про Данила да Гаврила, Киндя Судейкин хлопнул шапкой о грязный, изрезанный ножами стол:
— Ну, коли Пачина допекло, дак, видать, все! Сушите сухарики…
— А что мне твой Данило? — взметнулся Жучок. — Что? Он мене не укащик. Таким укащикам хер за щеку, у меня голова своя, а не коллективная. Пускай оне с Гаврилом вступают, а мне-то что?
Сиротский голос Жучка напрягся и по-мальчишески зазвенел, но голос этот заглушили иные возгласы:
— Остановись-ко, Сивирька, остановись, — говорил Новожилов, дер гая Жучка за карман. — Поостынь маленько, кому говорю.
Но Жучок стукнул по руке Новожилова:
— А чево это мне останавливаться? Чево поостынь?
— А тово!
— Каюк приходит, а я поостынь!
— А ничево не каюк! Вон погляди в Тигину-то. Тигарям и машины, и кредиты, и товары всякие. Оне вон двор в Коневке знаешь какой заворачивают? — вступился Митя Куземкин.
— Не в Коневке…
— Заворачивают пока одне.
— Правда. Как много колхозов-то будет, так и у их ничего не останется. Это нас через их заманивают.
— Была уж коммуна-то в Ольховице, была, матушка… Мы ее, миленькую, не забыли ишшо.
Незнакомец с белой лысиной вдруг подал от дверей голос:
— Гляжу я на вас, мужики, гляжу и думаю, темный вы народ…
— Это кто там такой светлый? — сказал Савватей Климов. — Давай иди сюда, посвети.
— Темный вы народ, — весело повторил лысый, пробираясь к столу. — Ничего вы не пендрите, своей же пользы не чуете…
— А ты кто такой, что знаешь про нашу пользу? — спросил Судейкин.
— Фамилия моя Смирнов. Зовут Фокич. Являюсь уполномоченным РИКа по коллективизации.
— Фокич, это вроде бы отчество? — произнес Киндя, обращаясь к Жучку. — А имя-то каково?
— Имя у меня не больно веселое, я его и сам не люблю. Калисграт. Вам не привыкнуть.
— А пошто это, Калисграт Фокич, мы должны привыкать? Ты и в деревне вроде бы не бывал, — вновь по-сиротски тихо сказал Жучок.
Но Смирнов как бы не расслышал его. Он продолжал, стоя у кешинского стола:
— Дак вот, гляжу я на вас, граждане шибановцы, и думаю, сколько еще отсталости на земле, сколь в нас упрямства и темноты, что мы даже своей же пользы не видим и по ходу дела упираемся, с места нас не сдвинешь и ничем не проймешь. Я, граждане шибановцы, что имею в виду? А имею я в виду то, что пришло время очнуться от своей вековой темноты и шагнуть в ногу с пролетарьятом.
— Это с Селькой-то, соплюном, в ногу ступать? — перебил Савватей, но Фокич не обратил на это внимания.
Он говорил и говорил о новой жизни, о том, что заводы уже посылают крестьянству новые машины и тракторы, что в одиночку нельзя заиметь такую механизацию, что надо объединяться в колхозы и причем немедля. Закончил он опять темнотой. Все молчали.
— Ну, дак как, сразу начнем запись или время будем тянуть? — Уполномоченный бесцеремонно раздвинул Жучка с Новожиловым, высвобождая себе место на лавке. — Вот ты, гражданин, чего ты, к примеру, задумался?
— А я, братец ты мой, думаю, сколько ишшо там в райёне-то вас? Уполномоченных-то?
— На твой век, Новожилов, хватит, — сказал продавец Володя Зырин, пробираясь к столу. Он сдвинул гармонь. Гармонь пискнула. Володя был под хмельком.
— Нет, ты скажи, чего ты думаешь-то? — не отступался от Новожилова уполномоченный. — Как в части вступления в колхоз?
— А как люди, так и я.
— Да что люди? У тебя своя-то голова что думает? А?
— А то и думает, что пусть без меня пока. А я со стороны погляжу.
— Не дам я тебе со стороны глядеть, е..! — весело матюгнулся уполномоченный. — Нет, не дам, гражданин Новожилов!
— А ты откуда мою фамиль узнал?
— А я про вас, шибановцев, все знаю. — Уполномоченный подскочил к Зырину: — Ну-ко, дай поиграть…
* * *
Позже во всех домах говорили, что уполномоченный взыграл так, что Зырин сперва заерзал на Кешиной лавке, потом вскочил и одним махом очистил место посредине избы, пошел плясать, а когда уполномоченный прошелся по гармонному гребню сперва сверху вниз, потом обратно снизу вверх, Ванюха Нечаев от восторга замотал головой и давай его обнимать, а Фокич, не останавливая игру, сам вышел на круг, и ноги у него такое выделывали, что все забыли и про колхоз, и про мировую революцию, и про шибановскую отсталость. Редки были такие, чтобы играли сами себе и плясали! Кончилось тем, что Фокич сел, отдышался и рассказал подробнее, что такое колхоз, какие будут льготы колхозникам, а Жучку объяснил, что всех, кто не вступит в колхоз, обложат таким налогом, что и не выдохнешь. И что это лишь самое малое и это точно, а что не точно, то, мол, сами скоро увидите.
И вот тут-то Жучок и заерзал, а Митя Куземкин подскакивает и говорит: «Давай, записывай! Меня первого». После Володя Зырин шапкой о пол хлоп, а потом Ванюха Нечаев. Этого сгоряча записывай куда хочешь. Ну а уж после Новожилова дело пошло совсем ходко. Митю тут же выбрали в председатели, а Зырина в счетоводы, хоть он и отказывался, но ему было велено, и он согласился временно быть и счетоводом и продавцом…
Обо всем этом Евграф, понурив голову, рассказывал Ивану Никитичу. Сидел на лавке в нижней избе Роговых и рассказывал.
— Ну, вот и крышка, — вздохнул Иван Никитич, когда Евграф дошел до того места, где говорилось, что название колхозу дали «Первая пятилетка» и что уполномоченный Смирнов сам устанавливал, на кого какой записать пай в неделимый фонд и сколько с кого наличными в оборотные средства.
— Так ведь было уже все, в маслоартели-то. Какие ишшо паи?
— И кредит с ТОЗом, и маслоартель побоку, — произнес Евграф. — Оне и потребиловку-то разогнали бы, кабы волю дать. Ты, Никитич, слыхал ли про свата-то? Не устоял, видать, и Данило Семенович. Вступили оба с Насоновым.
— Знаю… Видно, и нам, Евграф, та же дорожка. Больше и ждать нечего.
Иван Никитич повысил голос:
— Дедко, а дедко? Ну-ко давай вылезай…
За печкой послышалось стариковское покашливание. Но Евграф от стыда за свой опозоренный дом не стал дожидаться, пошел к дверям. Иван Никитич махнул рукой: ладно, мол, уходи. Обоим было ясно, что надо писать заявленья… Но Евграфу не удалось уйти от скрипучего голоска дедка Никиты:
— Чево, Евграф да Анфимович, куды от меня навострился! Давай, давай, посиди. Порассказывай… Правда ли, что опеть в колхоз заганивают?
— Не заганивают, тятька, сами заходят! Как миленькие…
Иван Никитич резко откинул Кустика, который, мурлыкая, терся о голенище. Кот, ничуть не обидевшись, подался в куть к Аксинье. И вдруг взревел благим матом, она нечаянно наступила ему на ногу.
— А не ходи босиком! — сказала Аксинья.
Евграфу снова пришлось сесть, хотя уж так ему не хотелось глядеть сейчас в глаза старика Никиты! Последнее время жил Евграф будто во сне. Когда поутру увидел вымазанные дегтем ворота, бросился в дом, хотел отсвистать Палашку чем попало: водоносом, вожжами ли, но матка спрятала девку под пол. А когда пыл миновал, Евграф и сам вместе с бабами еле не разревелся. «Прохвост Микуленок, прохвост из прохвостов. Опозорил навек мироновский дом! — мысленно ругался Евграф. — Может, посватает? Нет, не посватает! Кабы думно жениться, пришел бы. А его вон еще выше перевели». Евграф видел, как мучается жена Марья, только хуже-то всех было, пожалуй, самой Палашке. Когда толкли да мололи на новой мельнице, Евграф сам видел издалека, как Палашка схватила однажды трехпудовый мешок, схватила поперек, будто мужик, и уже напряглась, чтобы поднимать, да не успела. Подскочил Павел — не дал поднять. Задумала, видать, извести плод, сама бы не извелась заодно… Знает ли дедко Никита про все это? Знает. Вся волость знает…
Но дедко Никита словно не знал ничего, ни единым намеком не отозвался на Евграфово горе, а заговорил про свата Данила:
— Все ладно, братчики, все как тут и было. Не здря Данило Семенович ходил под красной-то шапкой, нет, не здря! Бывало, с гармоньей идет по Ольховице, кличет на весь свет: «Попало от нас белому енералу, попало!» Ну вот, а нонче чево закричишь? Не знай чего делать, и в колхоз как в петлю голову сунешь. А с чево все дело пошло, скажи-ко мне, Евграф да Анфимович?
Евграф опустил голову.
— Нет, ты скажи, скажи! — подскочил дедко с другого боку.
— Не знаю я, Никита Иванович.
— Нет, знаешь! И все знают, только сами себя боятся, не признаются.
— А с чего, тятька? — Иван Никитич поглядел на часы.
— А с того, что колоколам языки в двадцатом году выдрали! Что и святые кресты начали было спихивать, да высоконько, духу-то не хватило. Патриарха Тихона никто не послушал, отдали миленького на растерзаньё! Аки псам рыкающим…
Дедко тряхнул сивой бородой, стремительно повернувшись в иконный угол, кинул щепотку пальцев ко лбу, на грудь и от плеча к плечу. Повернулся: