— Вот потому-то мы, женщины, и непобедимы, — сказал можжевеловый голос. — Мы благоразумны так, что невозможно нам противоречить; милы так, что нам охотно подчиняешься, чувствительны так, что боишься нас обидеть, наконец, полны предчувствий — так, что становится страшно.
— Я это где-то читал! — сказал я и проснулся.
Тетка сидела на краю постели, прижимая к моему лицу мокрое полотенце. На носу у нее было пятнышко сажи, а на плечах — пальто моей матери с черно-бурым лисьим хвостом.
— У тебя жар, — сказала она. — В доме страшно холодно, и печка ваша барахлит. Я пыталась развести огонь, но только перемазалась с ног до головы. А ты слишком долго спишь.
— Нет у меня никакого жара, — я вдохнул можжевеловый запах. — Снимай эту тряпку и залезай под одеяло.
Запах — всесильный бог деталей, на нем все держится, ты выходишь из гостиницы в плохо знакомом городе, где был ребенком, и запах забирается тебе в ноздри и ведет тебя вниз по лестнице, вдоль желтой стены табачных доков, мимо скобяной лавки, вдоль серой стены музея фадо, к вокзалу Санта-Аполлония, где продают свежие bolos de manteiga, и только там твои зрачки расширяются, и ты понимаешь, что купил целый кулек таких bolos на этом самом месте, прямо напротив русской церкви, и тогда уже просыпается твоя косорукая память и говорит тебе, что это было апрельское воскресенье тысяча девятьсот девяносто первого года.
Зоя бросила полотенце на пол, сняла пальто и легла со мной рядом, она была такой холодной, что я сразу поверил в свою температуру. Я ткнулся носом в голое смуглое плечо, потом — в ложбинку между грудей, в ложбинке лежала рыбка, медальон на черном шнурке. Потом я приподнялся на локте, отогнул ворот ночной рубашки и поцеловал ее правую грудь. Сосок был твердый и немного клейкий, будто сосновая чешуйка. Зоя лежала тихо, закрыв глаза рукой и прикусив нижнюю губу, мне показалось, что она еле сдерживается, чтобы не рассмеяться. Я отвел ее руку, заглянул в лицо и увидел, что так оно и есть.
— Ты когда-нибудь видел этрусское зеркало, Косточка?
— Видел. Оно мне даже попалось в билете на экзамене по археологии.
— Ну вот, в точности такую картинку я видела на обороте зеркала в ватиканском музее: богиня Уни вскармливает своим молоком здоровенного бородатого бога.
— Не смешно.
— Ладно, не смешно, — согласилась она.
— Хочешь, я пойду и сбрею бороду?
— Я хочу почувствовать хоть что-нибудь, — Зоя повернулась ко мне лицом. — Помнишь, в той эстонской гостинице мы тоже лежали рядом, только жар был у меня, я жутко хотела спать, а ты болтал без умолку да еще вытаскивал меня на ледяной балкон покурить. Но мне было хорошо.
— А сейчас? — я погладил ее по щеке, щека была немного шероховатой, будто язык у кошки.
— А сейчас надо вставать и принимать лекарство.
Я знал, что ее снова резали, но подробности нужно было спрашивать у матери, а это безнадежно. Моя мать умеет делать мраморное лицо Филлипа Аравитянина, когда не хочет отвечать. Раньше, глядя в это лицо, я с ужасом думал, что в старости стану похож на свою мать. Теперь-то другое дело, теперь я посмотрел бы в лицо матери с радостью и попросил бы приходить почаще, а Филлип Аравитянин пусть идет себе на хер, no cu da mae.
— Правда, странное слово «раковина»? — сказала тетка. — Я сейчас смотрела на твое ухо и думала, что человеческая pinna мало чем отличается от морской concha. Однажды я пыталась нарисовать морскую раковину, поставив ее перед собой, и не смогла, в глазах зарябило.
— А меня ты хотела бы нарисовать?
— Нет, твое лицо меня больше не вдохновляет.
— А тело? — я сбросил простыню и сел у нее в ногах.
— Какой ты гладкий, будто из мыльного камня выточен. Нет, не вдохновляет.
— А так? — я разозлился и задрал подол ее рубашки, но тут же отдернул руку в замешательстве. По впалому животу вился новый, незнакомый шрам, красная змейка в песке, маисовый полоз, черные нитки казались полосками на спине, а змеиная голова уходила вниз, под светлую, коротко остриженную шерсть. Зоя не шевелилась, глаза ее были прикрыты рукой, но я слышал, как колотится ее сердце, и видел гусиную кожу на бедрах.
Какое-то время мы молчали, потом я наклонился и поцеловал красную змейку, сначала в завиток хвоста, потом в полосатую спину, а потом спустился ниже и сделал с Зоей то, что всегда хотел сделать. Время замедлилось, оно пахло сыроежками, будто я лежал в грибном овраге после дождя. Я еще ни разу не делал этого с женщиной, и боялся, что Зоя ничего не чувствует и улыбается, глядя в потолок. У нее была одна улыбка — темная, незнакомая, она недавно появилась. Так улыбаются люди, похищенные эльфами, когда им говорят, что со дня их ухода в холм прошло сто двадцать лет.
— Esta concha é muy deliciosa, — я поднял голову и посмотрел ей в лицо, она не улыбалась.
— С твоим испанским тебе легко будет в Португалии. Придется помучиться с носовыми дифтонгами и научиться говорить rua вместо calle.
— Ты об этом думала, пока я тебя целовал?
— Нет, о другом. Я подумала, что здесь, в вашем доме, я живу как будто понарошку. Вильнюс для меня застыл в семидесятых, а то, что я вижу сейчас, — просто имитация, изумрудный триплет. У моей свекрови был такой камень в перстне, она им страшно гордилась, но однажды он развалился на два куска кварца и осколок зеленого стекла.
— Я тоже кажусь тебе подделкой? — я укрыл ее одеялом и лег между ней и стеной.
— Мне приснилось сегодня, что я еду по городу на машине, очень волнуюсь, опаздываю на важную встречу — из тех встреч, опаздывать на которые никак нельзя. И вот я подъезжаю к условленному месту, вижу того, кто меня ждет, он машет мне рукой, улыбается, я жму на тормоз, но педаль проваливается у меня под ногой, я не могу остановиться и со всего размаху врезаюсь в этого человека.
— И ты проснулась? — теперь я видел ее профиль совсем близко и машинально принялся думать о красках. Розовый кипарис, яичные белки и зеленая земля. И византийская кошениль — если бы я рисовал то, что целовал.
— Я не помню его лица. Только голос. Он закричал, провалился куда-то под сцену, и его унес поворотный круг. Я проснулась и почувствовала себя старой, практически мертвой.
— Тебе всего сорок лет, и ты будешь жить долго, я обещаю.
— Сорок с половиной. Может быть, я схожу с ума? Говорят, что Юнг был уверен, что отчасти живет в восемнадцатом веке. Однажды он увидел барочную картину с каким-то доктором и узнал там свои собственные ботинки с медными пряжками. Сейчас, например, мне хочется вывести цифру 1966 вместо 1999 и оказаться в этой кровати с плюшевым медведем, перемазанным клюквенным киселем. Вот было бы весело.
— А со мной в кровати тебе невесело?
— Не думай об этом, Косточка. Никогда не думай о том, что чувствуют женщины. — Она встала, подняла мамино пальто с пола и накинула себе на плечи. — Они понятия не имеют, что они чувствуют. Ладно, ты еще поваляйся, а я пойду к себе, разговаривать со своими таблетками. У каждой таблетки есть имя, поверишь ли.
Я поверил, разумеется.
Имя — это вообще единственное, за что можно хоть как-то зацепиться.
* * *
Нужно идти, надев на голову терновый венок,
чтобы знать, о чем думает глубокий колодец.
Между попыткой ограбления в Эшториле и появлением в моем доме полицейских прошло всего семь дней, но они показались мне бесконечным спуском, будто устройство блошиного мира по Джонатану Свифту. Часы вкладывались в дни, словно китайские шары из слоновой кости, перебираемые мной бесконечно, с мучительным ощущением спрятанного в одном из них диссонанса, бага, несоответствия. Каждый раз, поднимая телефонную трубку, я ждал, что это будет Ласло и что он скажет:
— У тебя не вышло, dândi. Ты ни на что не годишься. Сначала ты пытался всучить нам дом, который тебе не принадлежит, потом изображал опытного хакера, но не смог справиться с охранным устройством, простым, как конторский дырокол.
Или он скажет:
— Мы умываем руки. Ты не смог добыть заказанную цацку, и сеньор Ферро очень расстроился. Теперь он сдаст тебя копам, как и обещал. Собирай бельишко и суши сухари.
Представь, как я удивился, когда двадцать второго февраля метис-посредник назначил мне встречу в кафе, вернул пистолет, завернутый во фланелевую тряпку, и сказал, что мы в расчете. Потом он сунул мне в руки конверт с деньгами и раздвинул в улыбке серые сборчатые губы:
— Мы твои друзья, ниньо, теперь ты это видишь?
А что я должен видеть? Меня наняли, чтобы сделать запись, пригодную для шантажа, думал я, глядя, как он внимательно читает меню. И я ее сделал. Тех, кто меня нанял, было, по меньшей мере, пятеро: безработная стюардесса, сам Ласло, тот, кого они называют чистильщиком, этот самый кабокло, и еще один — наводчик, друг, некто, имеющий ко мне самое прямое отношение. Полагаю, никто из них не думал, что простая история закончится стрельбой, поэтому, как только запахло порохом и скандалом, моя испанская подруга исчезла, растворилась в тумане, как крепостные стены скандинавского Утгарда.