А что я должен видеть? Меня наняли, чтобы сделать запись, пригодную для шантажа, думал я, глядя, как он внимательно читает меню. И я ее сделал. Тех, кто меня нанял, было, по меньшей мере, пятеро: безработная стюардесса, сам Ласло, тот, кого они называют чистильщиком, этот самый кабокло, и еще один — наводчик, друг, некто, имеющий ко мне самое прямое отношение. Полагаю, никто из них не думал, что простая история закончится стрельбой, поэтому, как только запахло порохом и скандалом, моя испанская подруга исчезла, растворилась в тумане, как крепостные стены скандинавского Утгарда.
Поразмыслив, Ласло решил использовать меня еще разок, в другом гешефте, но затея провалилась. Тогда почему они возвращают мне пистолет да еще денег дают? Я не уступил им дом и не принес им ни деревянную руку тореро, ни серебряную руку короля Нуады, ни черта лысого, почему же меня оставили в покое? Из жалости, что ли?
— Сколько набросали гвоздики в мясо, не иначе как повар — мурсиец, — сказал посредник, осторожно принюхиваясь к тарелке. Мы сидели в «Canto idilico», у стены с остатками модернистской росписи — виньетками, похожими на обложку книги Рубена Дарио. Метис не пожелал заходить ко мне в дом, может быть, потому что знал о камерах и боялся, что я и теперь держу их включенными. Я мог бы сказать ему, что выдранные чистильщиком провода так и валяются рядом с сервером в чулане, но не стал.
Сегодня в коридоре нестерпимо воняло краской, свинцовыми белилами, и у меня был приступ астмы, первый за две последние недели. Я заработал свою аллергию в две тысячи девятом, когда ездил по приморским районам с реставратором Фокой: краски и клей, с которыми тот возился, были на удивление мерзкие, сначала я повязывал на рот платок, но потом мне надоело его стирать, и я махнул рукой. К тому времени я больше года сидел без работы и без травы, так что несколько бассейнов, изразцовых фасадов и портиков заметно поправили мои дела, а на вилле в Капуфейре мне заплатили вдвое против обещанного.
Представь себе, Хани, просторную веранду, выложенную терракотой (это была работа Фоки, как всегда уехавшего первым), маленького жилистого хозяина, выходящего в футбольных трусах даже к обеду, и его восковую жену-гречанку, отпиравшую поставец с вином особым ключом, который она доставала из вязаной безразмерной кофты. Меня кормили прямо у бассейна, поставив там шезлонг, вино в этом доме было смолистое, как рецина, наверное, хозяйка привозила его с родины, а на обед всегда было одно и то же — долма.
Жена хозяина проходила мимо меня по многу раз на дню, оставляя на краю портика то банку с пивом, то горсть лущеных орехов. Иногда она вставала на колени, наклонялась над бассейном, спуская волосы до самого дна, будто нечесаная Рапунцель, и молча смотрела, как я разбиваю плитку молотком, а потом собираю ее снова — головоломка для мазохиста, занятие для умалишенного. Ночью я слышал, как она бродит вокруг террасы, где между плитками еще торчали щепки, оставленные Фокой, один раз я даже хотел окликнуть ее и предложить распить бутылку под луной. В то лето луна бывала бессовестно желтой, точь-в-точь сусальное золото, которое мой напарник хранил в листочках — бережно, будто колоду крапленых карт.
Спустя две недели южанин осмотрел мою работу, вылез из бассейна, где он ползал по дну в своих полосатых трусах, поморщился и сказал, что дно получилось слишком темным, и следовало положить больше белых осколков, чтобы оживить блеск воды. К тому же, он переплатил моему напарнику за веранду и больше не даст водить себя за нос. На это я заметил, что он заглядывал в бассейн по меньшей мере четыре раза на дню, мог бы и сказать, раз не нравилось, но хозяин махнул рукой и ушел в дом. Я пошел за ним, повторяя: заплати, и я уеду, а не заплатишь — в твоем бассейне заведется плесень!
Южанин высунул голову из кухонного окна и весело оскалился.
— В штанах у тебя заведется плесень, — сказал он. — Вас, поляков, нужно учить. И швы неровные, и цвет болотный. Возьми сотню и уходи.
Он протянул в окно свернутую бумажку, вынув ее из-за уха, будто папиросу, и я понял, что он приходил с этой сотней к бассейну еще до того, как проверил мою работу. Я подергал дверь, но он запер ее на задвижку и ушел в глубь дома. Я пнул дверь ногой и набрал воздуха, чтобы крикнуть ему вслед, но вдруг закашлялся и согнулся пополам от боли в груди.
Хани, я сам испугался — я так долго кашлял, что потерял равновесие и схватился за перила, а потом и вовсе сел на пол. Кто-то вложил мне в руку стакан воды, стакан был ледяным, от этого стало еще хуже, в голове у меня взрывались холодные красные петарды, одна за другой, а в груди лежала холодная тяжелая слизь. Когда я продышался, рядом никого не было, сотенная бумажка лежала на подоконнике, а солнце стояло в зените. Я вытер рот краем майки и пошел собирать инструменты. У ворот меня догнала гречанка и окликнула по имени:
— Костас!
Я обернулся.
— Ты грек? Костас — это греческое имя.
— Нет, не грек, — я покачал головой.
Ее лицо приблизилось к моему, я увидел на полной шее свежие порезы и старые шрамы, ясно, почему она даже в жару ходила с распущенными волосами. Рапунцель взяла мою руку и сунула в ладонь несколько свернутых бумажек.
— Возьми, парень. Это тебе причитается. И не сердись на него. Он поставил у букмекера на вчерашнюю игру «Спортинга» и проиграл.
Там было вдвое больше, чем мне причиталось, но я не возражал. Изразцовое лето кончалось, пачка счетов копилась в почтовом ящике, а банку я вообще не платил с начала весны и ждал неминуемой кары. В октябре, когда я пришел к Лилиенталю с письмом от нотариуса, я и так знал, что там написано, разве что нескольких казенных оборотов не понял. И Лилиенталь знал, что я знаю, он сам хвалил мой португальский. Мне хотелось, чтобы он прочитал письмо, и он прочитал, сел в кресло и покачал головой.
— Продавай дом, пако. Выселяй Байшу с ее вязанием, продавай дом и снимай холостяцкую квартиру на холмах. Твоя женщина хотела как лучше, оставляя тебе в наследство музей канделябров, но ты не тот человек, который может удержать собственность. Сам подумай, с какой стати я буду одалживать тебе десять тысяч? Ведь ты их не вернешь, и наша дружба расстроится.
— Не расстроится!
— Еще как расстроится. Однажды я видел сон, что разбиваю головой стекло, а утром нашел мертвую птицу на подоконнике — она свила гнездо за портьерой и не смогла попасть в дом, когда пошел дождь и окно закрыли. Улавливаешь, пако? Не стоит биться головой о чужое стекло только потому, что ты свил за ним гнездышко и считаешь его своим.
— Дом и есть мой.
— Отнюдь, Константинас. Он тебе просто-напросто не по зубам. Этот дом слишком просторен и полон густой — да просто дремучей! — метафизики, от которой ты дуреешь и смолишь свои пахитоски одну за другой. Продай и забудь, я дам тебе записку к нужному человеку.
Я вышел от него, разглядывая листок с телефоном, на обороте листка была программка ипподрома «Мануэл Посолу». Белые чернила на черной бумаге выдают человека порывистого, сказала бы моя бабушка Йоле, она могла часами разглядывать чей-нибудь почерк и потом еще карты бросить, для подтверждения. Однажды я застал ее склонившейся над конвертом с португальской маркой, она не решилась распечатать письмо и разглядывала адрес, написанный теткиной рукой.
— Сразу видно, что это нелюбимый ребенок писал, — сказала она, — да еще и сильно обиженный. Буквы так и прыгают, как их только почта разбирает.
— На тебя и обиженный, — сказала мать из кухни. — Кому-кому, а тебе следует об этом знать.
— На себя обиженный, — бабушка поджала губы. — Из своей страны сбежала, в чужой не прижилась, теперь в третьей мается. Чисто щенок, с поводка сорвавшийся. Еще и кунигаса обманула, святого человека, за это будет в аду гореть.
Что правда, то правда: в день венчания тетка сказала кунигасу, что крещена в католическом храме, а крестик, мол, давно украли в общежитии. Она сама мне рассказала, когда мы стояли в приделе Святой Анны, разглядывая кунигаса, тихо возившегося в пресвитерии. Не знаю, как вышло, что ей поверили: из тех двух питерских храмов, что мне известны, в одном располагался музей атеизма, а в другом — картофелехранилище. Перепуганный Дарюс еле-еле уговорил ее венчаться, бегал за ней по университетским коридорам — его набожная мать, услышав сплетни, сказала ему, что не пустит домой, пока он не покроет свой грех. Вот болван, я бы в жизни матери не признался.
— Мне пришлось исповедаться на итальянском языке, — сказала тетка. — Молитву я читала по бумажке, а на исповеди совсем растерялась. Некто в белой кружевной безрукавке стоял за моей спиной и подсказывал слова. Про Дарюса я все честно рассказала, а про Пранаса не стала, у всякой откровенности должен быть разумный предел.
— И что сказал кунигас? Отправил жениха на покаяние?