— Кто автор?
— Не помню. Какой-то китаец. Но не Мао Цзедун.
— А что я буду делать с этой книгой?
— Читать, — объяснил он. — Там есть глава, которая тебя заинтересует, — «Тяжелая атлетика для разработанного влагалища».
— Дать бы этой книгой тебе по башке, — мечтательно произнесла Лидка, — чтобы твои мерзкие мозги вытекли бы наружу.
— А кто тогда будет слушать твой бред про Кларка Гейбла?
— Для этого мозги не нужны. Для этого нужно сердце. И попомни мое слово: он скоро всех нас достанет. Никто не уйдет.
В комнату въехал мальчик на велосипеде:
— Мама, я писать хочу!
— Писай в штаны, — разрешила ему Лидка. — Ты в подгузниках… Только не здесь, не при нас, — прикрикнула она, видя, что мальчик начал тужиться и пыхтеть. — Езжай в коридор и писай!
Мальчик послушно завертел педалями и со скрипом выехал в коридор.
— Это очень вредно, моя дорогая, — вкрадчиво объяснил ей Рудик. — То, что ты не приучаешь малыша к горшку.
— А у меня есть время приучать? — окрысилась Лидка. — Может, ты станешь у нас жить и сажать его на горшок?
— У меня же отец на руках, — напомнил ей врач. — И то я его на горшок не сажаю. И твоего малыша тем более не буду.
Лидка хотела ответить что-то резкое, но осеклась. В комнату вошел молодой человек с бритой головой и разными глазами. В руках он держал два ведра с пресной водой, которую накачал из колонки рядом с домом. Это был Игорек, тот самый парень, который прислуживал ей в парикмахерской и говорил с озером в начале нашей истории.
Увидев хирурга, он застеснялся, словно на медкомиссии, и покраснел всеми своими прыщами.
— Еще один малыш, — заметил Рудольф Валентинович философически.
— Не обращай внимания… Это чучело мне помогает, — сказала Лидка.
— Да я так… Чисто онтологический интерес, — пояснил свою позицию Белецкий.
— Ставь на табуретки и иди, — грозно распорядилась Лидка по поводу воды.
Игорь водрузил ведра на табуретки, как просила хозяйка, и начал топтаться, переминаясь с ноги на ногу, силясь сказать что-то, выдохнуть и объяснить.
— Еще работы хочешь? Держи. — Она вручила ему лопату. — Вскопай грядку. Рядом с теплицей. — И неопределенно махнула рукой в сторону окна.
Игорь проследил направление взмаха и увидел за стеклом пролетевшую ворону. Кинув боязливый взгляд на Белецкого, ушел.
— И откуда этот малыш? — спросил Рудик с теплотой проснувшегося отцовства.
— Из парикмахерской.
— Ты его стригла?
— Вот уж нет. У него волосы не растут.
— Значит, они растут вовнутрь головы, — философически заметил врач. — Зачем звала меня? Он бы тебя и защитил.
— Этот малыш хуже, чем взрослый. Вообще во! — И Лидка покрутила пальцем у своего виска. — Прицепился… Ходит по пятам. Ну я и нагрузила его работой.
— Ладно, — успокоился врач. — Аллах ему судья. Покажи мне еще раз визитку своего маньяка.
Лидка полезла в сумочку, начала в ней нервно шарить, наконец в сердцах вытряхнула ее целиком. Из нее вывалились губная помада, тушь для ресниц, какой-то окислившийся ключ и несколько канцелярских скрепок.
— Вот он! — В руках у Лидки был зажат кусочек картона.
— Да, — согласился Рудик, заглянув в него. — Действительно, есть странности. Я поначалу и не оценил.
— Именно!
— Пошли, — сказал он, вставая с дивана. — Найдем его контору и раскрутим это безнадежное дело.
— Спорим, что никакой конторы нет в помине?
— Спорим, что я сейчас засну?
И хирург действительно широко зевнул, демонстрируя свои желтоватые клыки, которые могли перегрызть любого, если бы Белецкий водился в саванне и выслеживал бы в кустах заблудившегося натуралиста.
— Погоди… Я только Лешку поймаю, — выдохнула Лидка, как если бы речь шла о бабочке.
Выбежала в коридор. Ее малыш боязливо сидел на велосипедике у входной двери в дом, втянув голову в плечи, будто опасался немедленной жестокой расправы. Лидка подошла к нему и тепло, по-матерински пощупала рукой его штанишки.
— Пойдем со мной, сынуля. Дядя Рудя хочет угостить тебя конфеткой.
— Я не хочу дядю Рудю, — сказал мальчик.
— Но конфетку ты хочешь?
Лешка не сдержался и кивнул головой.
Тогда она властно взяла его за руку.
— А конфетка сладкая? — поинтересовался малыш.
— Слаще пареной репы.
Лидка стянула его с велосипеда и поволокла за руку в комнату. Малыш, подозревая неладное, слегка упирался и тормозил своими желтыми сандаликами, как тормозит лыжник, когда спускается с горы.
Она втолкнула его в комнату. Рудик равнодушно окинул малыша взглядом, потому что не любил детей чисто онтологически: они напоминали ему о хрупкости всего сущего.
— У тебя есть конфетка? — спросила мать гостя на всякий случай.
Тот пожал плечами и отрицательно покачал головой.
И здесь вдруг Лидка сгребла своего сына в охапку. Истошно заорала, да так, что ветер пролетел по избе:
— Открывай шкаф, идиот!
Рудик вздрогнул от неожиданности. Но все-таки догадался, о чем идет речь. Отворил настежь платяной шкаф… Лидка запихнул туда сына, который уже кричал и кусался, как дикий зверек.
— Придержи дверцу!
Нашла навесной замок, всунула его в специально сделанные на шкафу петли и повернула ключом два раза.
Из запертого шкафа раздался сначала плач, а потом вой и стенание, как у заживо погребенных из рассказов Эдгара По.
— Ты сделаешь из него ницшеанца, — сказал Рудольф, с интересом наблюдая за этой сценой. — Темный шкаф воплотится в тяжелый комплекс. Твой сын будет всю жизнь сидеть в сумасшедшем доме или управлять Россией в ручном режиме.
— Пусть управляет, — разрешила Лидка. — Нас-то тогда в живых не будет, верно?
— Как знать, моя милая, как знать, — не согласился с нею врач. — Я, например, собираюсь дожить до ста двадцати лет.
В доказательство своих слов Белецкий надул во рту пузырь из чуингама, и тот громко прорвался, как лопается воздушный шар.
Изнутри запертого шкафа послышались глухие удары. Лидка взяла в руки швабру и, в свою очередь, дважды ударила ею изо всех сил по дверце. Внутри шкафа все стихло.
— Совершенно потерянное поколение, — вздохнул Рудик. — Как с ними можно иметь дело?
ГЛАВА ПЯТАЯ. ОБЫДЕННЫЙ ЧЕЛОВЕК
1Один поэт, находясь на другой стороне земли, написал, что его маленький дистиллированный город без преступности, нищих, борделей и толп эмигрантов-переселенцев, с университетом посередине и парками по краям вечером превращается в безлюдный пейзаж, как после атомной войны. Поэт был этим, по-видимому, недоволен, в его словах сквозило вялое отвращение к этой нездоровой стерильности, он страдал одиночеством, и это одиночество делало его значимым в собственных глазах. В том же стихотворении, кстати, есть молочник, который оставляет бутылки молока у частных домов и, когда оно скисает, узнает о смерти хозяина. Белецкий помнил об этом стихотворении, он читал его в молодые лохматые годы, когда интересовался поэзией, тем более запрещенной, и никак не мог взять в толк, почему это оставленное молочником молоко не тибрят те, кому оно нужнее. В факте отсутствия воровства молочных бутылок скрывалась какая-то неправда о человеческой природе, возведенная в норму социальной политики. И сейчас, пробираясь почти на ощупь по вечернему Орлеану, Рудольф Валентинович вспомнил об этом полузабытом стишке, потому что город, по которому он шел, напоминал тот, что описал когда-то опальный поэт: такая же пустота на улицах, как при радиационной угрозе, отсутствие фонарей на окраине, красноватая пыль от осевшего солнца на западе, далекий шум одинокой машины, что катилась из Орлеана в Славгород по пустому шоссе, и только отсутствие молочных бутылок у шлакоблочных пятиэтажек говорило о том, что Рудик был на своей стороне земли. Здесь он родился, рос, получал очень среднее образование, состарился, стал циником и потерял веру в то, что молочник хотя бы однажды поставит у порога его подъезда свежее молоко.
…Он вертел в руке визитную карточку, тупо смотря на нее, словно не умел читать.
— Навалочная, пятьдесят два. А мы где?
Это дом десять. И все. Улица кончается, — сказала Лидка.
Они стояли вдвоем на типовой улице Орлеана — безликий шлакобетон, подстриженные под ноль тополя без веток, чтобы они не давали пуха, то ли гигантские кактусы, то ли деревья… И все, тишина, покой и сонная грусть, как на кладбище.
— Значит, адрес липовый. Твоя правда.
— Это был маньяк. Отпетый маньяк, а ты… — Но Лидка не договорила.
Рудольф вдруг пошел вперед, туда, где начиналась степь с ковылем, камнями, оставшимися здесь еще с ледникового периода, насаженными лесополосами и перекатиполем, которое вдохновляло иных бардов на сочинение песен о вольной бездомной жизни.