Сорвал кипарисовую шишечку, откусил, разжевал — закусил. Посидел на скамейке. Полегчало.
Тронул дальше, купил с лотка стакан газводы без сиропа и ломтик пахлавы. С аппетитом съел, запил. Стало еще лучше.
Но ненадолго. Шагов на четыреста двадцать.
Прошел их вполне бодро и ровно, однако тревожно прислушиваясь к своему состоянию, и потому его — состоянье — считая, но на последних двух десятках ноги стали подкашиваться, подлая невесомость восстала в желудке, как если бы я шел не по асфальту, а по зыбкому подиуму салона самолета, который, ухнув мною, как кит Ионой — под ложечку, попал в затяжную своей глубиной воздушную яму.
Из ямы судно стало выбираться внезапно и резко, его крепко тряхануло. В результате меня снова отбросило в сторону с тротуара — теперь в попавшуюся первой подворотню, которая тут же кончилась двориком.
Некоторое время меня удерживало чувство стыда и неловкости, и я успел этот дворик разглядеть. Ничего особенного. Обыкновенный бакинский двор-колодец. Ласточкины гнезда балконов, увитых плющом, виноградом и бельевыми веревками, соединенных двумя пожарными лестницами, которыми жильцы пользовались как парадными. Тишина. Только в верхних этажах тасовались короткие волны на спидоле в поисках Би-би-си.
Голос диктора прорвался сквозь помехи, строг и непререкаем…
К счастью, кроме открытых настежь окон — никого, кто мог бы ужаснуться тому, что моя милость собиралась сделать. Разумеется, в смысле общественной гигиены было все равно где: на людной улице или во дворике, но мне казалось стыдно, неловко и проч.
Поводив по подробностям места (отслуживший, напрасно в нескольких местах луженый чан; велосипедное колесо без шины, с "восьмеркой" и щербатым веером спиц; тугой вензель сплетенных стволов винограда у стены), — меня вывернуло на холмик мусора — кто-то утром мел двор, но не вынес, оставив в стороне, собранное.
Тут же снова полегчало, будто кончилась болтанка и стюардесса, обнося и прочих пассажиров, подала мне, как лекарство, стаканчик минералки.
Вслед за облегчением вновь накрыл припадок голода.
И тогда я воззвал к себе и еще к кому-то: доколе?!
Словно завороженный, не себе повинуясь, я выпал из подворотни — через проезжую часть — к гастроному.
Вошел в прохладный высокий зал. Купил целый чурек и пирамидку айрана. Кассирша в стеклянном теремке недодала мне пятачок, пришлось вернуться и получить сполна.
Выйдя, сразу же вернулся и купил еще пакет айрана и бублик. Теперь кассирша, поглощенная зеркальцем, намазывала помадой губы — и взглянула наружу неохотно. Бледно-розовый уголок ее рта кривился, недокрашен. От жары под створками накрахмаленного халатика наверняка ничего.
На этот раз она обсчитала меня на гривенник, но, возвращая, видом была как ни в чем не бывало.
Я хотел спросить ее: "В чем дело?" — и не решился.
Она снова обмакнула личико в зеркальце.
Выйдя из гастронома, стал есть на ходу. Сразу со всем съестным было трудно справиться, пришлось жонглировать.
Еды хватило на целых два квартала, и когда спазм вновь неотвратимо и страшно прянул к горлу, я был уже у входа в метро.
Кругом люди — но делать нечего: в два приема меня опорожнило в урну. В ноги шнырнула собачонка, понюхала что пало мимо, погнушалась и заглянула мне в морду.
Я воровато осмотрелся.
Женщина, говорившая поблизости по телефону, вперилась в меня, как в убийцу.
Слова еще шевелили ее губы.
Мгновенье спустя, выдернув из разговора, ее вырвало.
Вырвало у козырька телефонной будки, прямо под ноги прохожим чем-то отвратительно красно-желтым — неужто яичницей с помидорами?
Лысый человек в дырчатой тенниске, с красной повязкой на коротком рукаве, отшатнулся и, когда спустя мгновенье разобрался, в чем тут дело, мрачно выложил свое содержание на бордюр.
И подумал я в ступоре: "Боже, чем только не питаются люди!"
Изгаженный кусок этого бордюра находился в пределах троллейбусной остановки, к которой как раз в этот момент лихорадочно подпарковывалось маршрутное такси.
Водитель топнул по тормозам, чтобы не задеть выпавшего из себя человека в белой тенниске. К нему, оглушенному, уже подбирался следующий порыв рвоты, и поэтому, раскачиваясь, ему трудно было сдержать равновесие.
Дав стоп машине, водитель стал со вкусом браниться, выгнувшись по пояс из кабины на лобовое стекло. Пассажиры, придя в себя, стали сердито выходить как раз в тот момент, когда человека в тенниске наконец подмяла под себя рвота и он зашелся в три погибели вторым залпом.
Через затянувшееся в общем оторопении мгновение уже вышедшие и было обомлевшие пассажиры хором прорвались изнанкою наружу, а те, что напирали сзади, поспешно к ним присоединялись.
Я, одновременно очарованный в третий раз наступившим облегчением и накрепко завязнув в ужасе, несвободно все это наблюдал.
Звонившая женщина медленно сползала по стене дома в тяжелые лапы обморока. Люди выходили из метро только для того, чтобы ужаснуться зрелищу и припомнить, чем же они сегодня успели позавтракать.
Меня объяла тоска. Словно неожиданное горе, захватывала людей рвота, и они, согнувшись под тяжестью переживаемого, горько и содрогаясь, пытались справиться с собой. Уже облегчившиеся еще некоторое время оставались неподвижны, слабо постанывая и охая.
Я понял, продолжаться это может сколько угодно: сцена у метро постоянно пополнялась новыми участниками. С каждым приходом поезда они поднимались из недр станции на поверхность, и бдительность их — в радостном ожидании дня — была ниже нуля.
Безнадежность неумолимо расползалась вокруг, как взрыв нервно-паралитического газа.
Скоро уже некуда было ступить.
Но вот нашелся тот, кто передвигался по городу натощак. Оценив масштабы бенца, он огляделся и, прыгая, будто по кочкам на мшаре, проворно подбежал к телефонному автомату — вызвать милицию: в поисках двухкопеечной монеты не мешкал, сразу набрал "02".
Трубка соседнего автомата, из которого звонила брызнувшая желто-красным женщина, свободно болталась на шнуре. Приглушенные разболтанной, дребезжащей мембраной, из нее раздавались интонации бешенства.
Я стоял рядом, вжавшись в стену дома.
Вдруг пошел слепой дождик, хотя погода стояла абсолютно безоблачная.
Я взглянул вверх и понял, что это капает из торца торчащего из окна кондиционера.
Подъехал милицейский патруль. Из "козла", подтягивая ремешки, поправляя кобуру, деловито просыпались менты, однако, не управившись с собой, стали блевать.
Я понял, что пора завязывать и, поклявшись не брать больше сегодня в рот ни крошки, спустился в метро.
В туннеле эскалатора прохладно пахло нефтью.
Несколько раз глубоко вздохнув, унял в себе дрожь.
Добрался до дома и рассказал все своим.
Отец молчал, а Циля, сказав: "Жить будешь", — попросила папу поставить на плиту кастрюлю с водой.
Я сидел на подоконнике спиной к открытому окну. Слегка накренившись, окно опустило в себя мою голову по горло, но отец спохватился и вернул меня к вертикали.
В согревшуюся воду Циля ссыпала с ножа кристаллики марганцовки. Они блеснули быстрым металлическим блеском, и стайка лиловых осьминожек, закружившись, замутила объем прозрачности.
Взяв литровую банку как черпак, я отправился в ванную промывать желудок.
Пока я возился с собой, умываясь, отец принес кастрюлю.
Мучительно низвергаясь в раковину розовым током, я, чтобы развлечься, представлял внутри себя живительный ручей.
Чуть позже Циля заглянула, чтобы сердито утешить своим обычным диагнозом: "симулянтикус натураликус". Циля была одним из многоуважаемых терапевтов города и — с ее сорокалетним врачебным стажем — являлась средоточием авторитетных референций многих докторов города. В ее терминологии "simulanticus naturalicus" — даже применительно к кори — означал, что болезнь не серьезна и скорей обременительна не для ее носителя, но для заботящихся о нем людей.
Циля также сообщила, что собирается на чай к Тартаковской и вернется в начале двенадцатого.
Отец сказал, что зайдет за ней: "Мама, черкни себе памятку!"
Циля обиделась и напомнила нам о зеркале.
Пока отец звонил Тартаковской — просить не выпускать мать одну, я беспомощно сокращался, ритмично повинуясь спазмам. Мне стало казаться, что, так упорствуя, я могу выплюнуть свой желудок. Хватало меня ровно на одну банку. Вернувшись, отец меня пожалел: "Бедный мальчик".
Циля ушла, а папа сказал о происходившем у метро, что ничего удивительного. Вот когда он учился в пятом классе, одна нервная девочка на уроке географии ужасно волновалась, отвечая у доски: она никак не могла припомнить высоту Пика Коммунизма, — и от волнения ее вырвало прямо в классе.
Через мгновение все тридцать семь учеников частым разнобоем выложили свою рвоту в проходы между партами, а молодая и истеричная учителка, было взвившись в испуге за завучем, как-то очень воздушно брякнулась в обморок оземь.