Тогда же, сраженный "Войной и миром", я попробовал что-нибудь процарапать в тверди пустоты, но, промучившись полдня, так и не добрался до первой точки. С тех пор писательство как подвиг с необходимостью вызывало во мне сильнейшие потоки девственного благоговения, стоило мне только задеть его краешком рассуждения.
К ремеслу же своего отца мне так или иначе приходилось относиться сдержанно. Ведь невозможно, проживая в одной квартире с титаном, каждый день с ним общаться, им (в основном) воспитываться и всю дорогу мучиться пафосом. Тем более что вообще мне было неподотчетно страшно читать его произведения.
Однако моя сосредоточенная сдержанность по отношению конкретно к отцу ничуть не мешала мне таять от почтения перед писателями вообще…
И все же несостоявшийся дебют сочинителя-семиклассника даром не канул. Зерно преткновения запало тогда мне в душу, зерно, из которого выросла суровая колючка: а что, слабo? Она-то и впилась мне остро и неусидчиво тогда, в самолете — и теперь было не только не усидеть, но и просто существовать невозможно.
Надо было срочно что-то делать. Но о чем же написать? Писать ни о чем сложно. Это серьезное испытание. Я уже пробовал неоднократно и убедился окончательно. Но я был убежден, что нынче мне уже известны кое-какие черты тайны, и это давало мне основания не сразу свалить на попятную, а все-таки попробовать пустоту этой тайны оживить.
По прошлому опыту мне было твердо известно, что если упорно оставаться сосредоточенным на своем ни-о-чем, то ничего в результате и получится — только проваландаешься незнамо сколько в мучительно безвоздушной длительности неизвестного.
Потому с самого начала я решил отвлечься и подбираться к писанию не нахрапом, а косвенно: тихой сапой размышлять, медленно плавая в густом, богатом пониманием облаке припоминания о действительно занимавших место в памяти вещах.
В частности, я стал думать об Ираде, — уверенно предполагая, как всего лучше устроить ее в Москве; о Циле — и о ее таинственном беспамятстве; о вычурной истории с Фонаревыми. Последнее меня особенно интересовало; чем дальше, тем меньше становилось понятно, почему вообще они так рьяно любопытствуют именно насчет камней, а не вообще наследства, каковое, очевидно, кратно больше… Но, может, среди этих камешков был какой-то особенный? А что, если, в самом деле, к прадеду неведомым образом попал какой-нибудь знаменитый камень, — по которому так сохнет полковник?
И тут я вспомнил одну историю. В Южной Африке нашли алмаз, потянувший аж на полтора фунта. Именно из него впоследствии была выделана россыпь — целый камнепад! — Британской короны. Поначалу вели переговоры с несколькими европейскими монархами, но у одних — казна худа, прочие — торговаться вздумали. Тогда владелец шахты решил подарить его королю Эдуарду. Был тайно составлен специальный конвой. Под видом шайки случайно сдружившихся попутчиков секретная миссия отправилась в Англию, дав зачем-то крюк через Цейлон. Однако в Лондоне конвой этот дальше порога во дворец не пустили. Их, понатерпевшихся в пути, отослали в паршивую таверну на окраине и велели ждать дальнейших помыканий. Ввечеру в сопровождении ночного патруля явился дворцовый офицер, показал мандат от государя и — уже пьяным, скорей от сытости, чем от вина, солдатам объявил, что их миссия закончена и что в ларце, который они бессонно и трепетно, как ковчег, оберегали последние четыре месяца, увы и ах! — находится толстый кусок стекла. В подтверждение он разбил таковой вдребезги — на их глазах, вспухших яростью и ужасом, — палашом наотмашь: предводитель конвоя аж крякнул, присев под обвалом страха.
Каким же способом настоящий камень попал к Эдуарду — неизвестно.
Так вот, пылил я дальше, давайте размыслим следующее обстоятельство.
В 1829 году царю Николаю с принцем Хозрев-Мирзой был отправлен Шах-Надир: в соответствии с восточным обычаем, как увещевательный дар за убийство российского посланника в Тейране. Само по себе посланничество Мирзы на поверку было формально и пусто, словно холостой выстрел при безнадежной обороне. Шах ходом коня порешил — если возьмут юнца в залог (ради дипломатического шантажа), или же на пути его оприходует Паскевич — с тоски по Грибоеду, — то и черт с ним, все равно шахскому двору на руку — только станет одним щенком меньше — в сыновней семидесятиголовой своре.
И давайте выпустим на волю следующую фантазию. Пусть Шах-Надир действительно был официальным способом, вместе с принцем-подростком, якобы послан в виде собственной бижутерной копии, а подлинная его ипостась — настоящий, увесистый и прохладный в пальцах, редкого смугловатого оттенка, с арабской прописью, нарезанной на сочащихся слабой мазутной желтизной гранях, — отправился в Петербург, завернутый в тряпицу, — за какой-нибудь не особенно уютной и телом пропахшей пазухой, где и пребывал всю дорогу среди россыпи крошек пендыра, прикрытый куском чурека и листком охранной грамоты. И вот — кто знает? — может быть этому, настоящему, почтальону, совесть насмерть поразив, закралась обычная вороватая мысль — безвозвратно кануть вместе с камнем где-нибудь по дороге, отклонившись невзначай в только Богу и черту известную сторону…
И в результате канула звезда Голконды, вечное солнце пред шахскими очами, свисавшее с тронного балдахина по пути в Тифлис, отклонившись в сторону Адербиджана: что жизнь и служба, и семья, и сторона родная, когда такая цена за беспамятство маячит?
Ну, а далее камешек возьми и затеряйся в сундуках бакинских менял и ломбардов или где-нибудь еще в складчатых потемках той местности.
Но ведь в сокровищнице российской тоже настоящий алмаз находится? — охолаживаю себя я с пристрастием.
— Да, пребывает, — отвечаю, ничуть не смутившись. Да, помещается, и притом самый что ни на есть подлинный, за который на Сотбисе черт знает сколько отвалить могут, если только сам черт его с подставки из-под носа аукционного глашатая не стянет. А тот, что к Николаю не попал, тот (здесь я совсем уж зарвался) не Шах-Надир и не подделка стеклянная оного, а абсолютно д р у г о й камень, тоже невероятно ценный, но другой, обладающий совсем иной ценностью, нежели та, что у него — как у простого крупного желтого алмаза — была изначально.
Нет, он не был каким-то мистическим сгустком, вроде Лунного Камня. Он был, как книжка "Капитал", материален и обладал совершенно конкретной, вещественно исчислимой, однако абсолютно не связанной с ювелирными качествами стоимостью.
Это был обнадеживающий ход. Оставалось только понять мотив этой двойной посылки.
И здесь у меня поспел на подхвате ответ: мотив этот с л у ч а е н! Случаен — как жизнь — и — как гений любой — произволен! Шах только догадывался о скрытой ценности второго камня, просто наскоро, без доп. изысканий — для пущей надежности продублировали доставку камня, но, не успев состряпать бижутерную копию (стекло, между прочим, у Сасанидов долгое время было такой же драгоценностью, что и алмазы, сам видал в Пушкинском ихние побрякушки из бутылочного стекла, матовые, как морем о гальку обшарканные, оправленные червонными лепестками), ему подобрали визири из сокровищницы другой, похуже, камушек, — за которым, конечно, водилось кое-что в преданиях, но что именно — выяснять было некогда и трудно. Может, и были на слуху какие-то легенды, связанные с жреческой братией Заратуштры, но что делать с ними, шах (то есть — я, уже напрочь охваченный выдумкой и чувствовавший себя в ней упоенно, как шмель в клевере) ума приложить не мог.
В этом месте я задумался — внезапно и глубоко, как рухнул: надо же было пораскинуть вместо перса ленивого над загвоздкой! И, немного повисев, задержавшись в кружащейся путанице раскачивающихся гирлянд из ассоциативных цепочек, я внезапно напал на след, почти случайно выхватив из скопища логик именно то, что было нужно. Я просто задал себе вопрос — задал, чтобы, будучи поражен ответом, все же суметь ответить: а почему, собственно, зороастрийцы были огнепоклонниками? Очень просто! — подавившись восторгом, почти выкрикнул я про себя. Дело в том, что самые древние месторождения нефти были открыты именно там, на побережье Каспия! — того самого моря, в которое, возможно, наш самолет сейчас намеревался рухнуть вместе с этой фантазией у меня в голове. И следовательно, организовать несколько ритуальных "вечных огней", совершенно непостижимым для дикарского воображения образом вырывавшихся, клубясь и устрашая, из какой-нибудь известняковой расселины, не составляло для тамошних шаманов никакого труда, — только бы отыскать — хоть в потемках пещеры по запаху, хоть по жирному блеску потека на песчаном срезе, — источник темного зрения земной коры, — этого чудесного своими свойствами перегноя, выжатого из лесов и моря юрского периода.
Вино Творения живого.