Опускается ночь. Руфус не приехал. У тебя еще есть шанс. Стоит только ускользнуть от Отто. Отто глуп. У тебя болит рука. Ничего, продолжай, камни уже наполовину расшатаны. Все это тебя достало. Знаю. Ничего не поделаешь. Скажи себе: это что-то вроде спорта. Вроде соревнования. Гонка на время. Словно вырезаешь барельеф. Скажи себе: уж лучше где угодно, чем в этом подвале. Хотя ты не очень-то в это веришь. Ну и плевать. Плевать, еще раз. Не говори «плевать». Не плюй в колодец. Не плюй в Калло. Лучше «Жница» в руках, чем «Жертва Авеля» в облаках. Вспомни, это твой девиз. Тебе нельзя останавливаться. Ты уже близок к цели. И даже если. Долбить или дожидаться, пока. Ты пытаешься себя убедить? Нет. Да. Я тебя знаю. Ты себя знаешь. И даже если. Сколько раз ты ударил молотком? Сто тысяч раз? Миллион? Двести пятьдесят? Не помнишь? Хороший признак… Я скажу тебе одну вещь, дружок. Очень скоро мы с тобой отсюда выпорхнем, как феи. Да? Дадим деру. Представляю, какую рожу скорчит Руфус…
Умереть, не умереть. Какое это имело значение: свободен или не свободен, виноват или не виноват? Как бы выглядела та неумолимо, неуклонно катастрофическая кривая, которую он в итоге все равно бы описал? Мадера мертв. Почему? Что сыграло решающую роль? Где отправная точка? Вечер у Руфуса? Ночь в белградской мастерской? Внезапное возвращение из Гштада? Встреча с Жеромом? Встреча с Милой? Встреча с Женевьевой? Или запойная ночь, проведенная все в том же подвале? Что оставалось от его жизни? Где отправная точка? Где логика?
Гаспар Винклер, бывший студент Эколь дю Лувр, дипломант Института Рокфеллера, специалист по реставрации произведений искусства Музея Метрополитен (Нью-Йорк), почетный советник и эксперт Муниципального музея изящных искусств (Женева), реставратор галереи Кёнига (Женева). А дальше? В свободное время — отъявленный мошенник. Даже чаще, чем надо, — махинатор. А дальше? Родился, вырос, стал подделывателем. Как можно быть подделывателем? Это вы, подделыватель? Почему становятся подделывателями? Ему нужны были деньги? Нет. Его шантажировали? Едва ли. Ему это нравилось. Не так чтобы.
Трудно объяснить. Могли он тогда представить что-то другое? Он шел по улицам Берна. А вдали от Берна шла война. Ему было семнадцать лет. Он был богатым бездельником. А тут появился Жером. Завлекательность тайны. Авантюра. Эдакий благодушный и ушлый Арсен Люпен. На вечных каникулах, в окружении богатых пожилых англичанок, плутоватых владельцев гостиниц, дипломатов на пенсии, в обстановке, как на почтовой открытке — снег и горные вершины, изысканный шоколад, роскошные сигареты, — что могло быть лучше встречи с этим упрямым художником? Я тоже пишу. Так ведь это замечательно, молодой человек. А дальше? Вдруг возникло затруднение. Вдруг возникло четкое осознание того, что он ничего не знал и никогда не понимал, в чем смысл живописного дела, что он лишь применял — дабы развеять скуку, — свой навык «держать карандаш». А еще к нему пришла уверенность, что однажды он сумеет научиться и познать. И вот он полностью отдался учению и изысканию под строгим и терпеливым руководством Жерома. А дальше? А дальше копировал, подражал, копировал, имитировал, воспроизводил, калькировал, разбирал по частям, по пять, десять, двадцать, сто раз, каждую деталь «Менялы с женой» Массейса: зеркало, книгу, монеты, весы, баклажку, шляпы, лица, руки. А дальше…
Слишком красиво, слишком просто. В какой момент твоя система дала сбой? В какой момент твоя история разладилась? Ну до чего же безответственный… В семнадцать лет — понятно. Но в двадцать пять, двадцать семь, тридцать, тридцать три? Мог ли он осознавать? К чему тогда сознание? Что значит «сознание»? Всего лишь слово. Такое же, как и другие. Осознание чего? Как быстро сдвигаются тюремные стены. Добавить нечего. Одна подделка. Другая. Гаспар-подделыватель…
Затем появилась Мила. Первое удивление. Первое презрение, крохотное и несерьезное. Подобие угрызений совести. Легкое непонимание. Впервые у него вдруг возникло желание не играть. Быть самим собой. Что это значило? Стечение обстоятельств есть стечение обстоятельств. Гаспар-фальсификатор. Гаспар Винклер, подделыватель во всех жанрах. Подделывать неважно что, неважно кого, неважно когда…
Любить женщину — значит быть самим собой? Любил ли он? Давно уже любовь свелась к простому использованию конфиденциальных визитных карточек, которые подсовывал ему Руфус, получавший их от Мадеры, но он узнал об этом слишком поздно. Анонимные рандеву. А потом — вот. Потребность в чуть менее условной нежности, в чем-то не таком машинальном, не таком корыстном. Неважно. Так уж получилось. Он встретил Милу у Николя. Она стала его любовницей. Из-за цвета ее платья в тот день или потому что она ему улыбалась. Он забыл. Какая разница. Что-то вроде отдельного эпизода, вынесенного за скобки. Несколько ночей, отличавшихся от других. А наутро, как всегда, в один и тот же час, он, неисправимо педантичный дурень, уже сидел в Лувре, в отделе Древнего Рима и вместе с Николя придумывал сокровище Сплита. Достаточно красноречиво. Ему даже в голову не пришло, что он может абсолютно легко, никого не озадачивая, подарить себе неделю каникул. Было ли в этом что-то неестественное? Виноват или не виноват?
Когда он вошел, она была уже там; сидела на подлокотнике огромного кресла, у самого камина, чуть склонившись вперед, и разговаривала с Жеромом. Это показалось ему любопытным. Он никогда не думал, что она могла знать Жерома. Она повернула голову в его сторону, посмотрела на него, не сказав ни слова, не улыбнувшись, не кивнув ему. Он сделал несколько шагов. Она непринужденно встала и отошла в другой конец комнаты, к барной стойке. Ровное безучастие? Тщательно просчитанное равнодушие? Какое это могло иметь значение? Ничего страшного. Такое может случиться с кем угодно. Ты не любил ее, вот и все. Или она не любила тебя. Вопрос не в этом. Почему — несколько секунд, несколько минут, несколько дней — ты чувствовал себя виноватым? Ты был безразличен. Ты не сделал ни малейшего усилия. Если бы ты захотел сделать усилие…
Странно. Мы считаем себя свободными. А потом вдруг… Нет. Где начинается свобода? Где заканчивается? Свободен подделывать? Странно. Маленькая работа Джоттино. Поклонение волхвов. Мельхиор, Бальтазар. Гаспар. И — раз! Давай повторим. И продолжим. И вот это становится главным, и уже нет на свете ничего важнее этого упрямства и этого терпения, этой маниакальной точности в изготовлении чего угодно. Сезанн. Гоген. Мир стирается… И вот он уже приколот к стенке: Гаспар Винклер, фальсификатор. Приколот как бабочка. Gasparus Wincklerianus. Кардинально, радикально, глубоко, четко, абсолютно, целиком и полностью определен. Мне кажется, что иногда я понимаю тебя без слов, во всем, от начала и до конца. Фальсификатор и кто еще? Фальсификатор и все. Фальсификатор Ичилио Джони, фальсификатор Жером Квентин, фальсификатор Гаспар Винклер. Gasparus Wincklerianus Falsarius. С заглавной F. С большой косой. Как смерть и как время…
Часы бегут. Камень дрожит. Через несколько минут этот камень — и целый мир вокруг него, цепляющийся за него, — рухнет и путь освободится. А Руфус? Ты словно видишь, как он сидит за рулем, его «порше» несется по дороге, фары разрывают небо, стрелка спидометра дрожит у отметки сто двадцать? Руфус ошеломлен, встревожен, он нервничает…
Еще одно усилие. А дальше? Твое будущее высечено в камне. Ты никогда больше не будешь фальсификатором. Единственная уверенность. Ты можешь жить счастливо или несчастливо, богато или бедно. Это не важно. Завтра откроется мир? Вот оно, единственное обещание: никогда больше не плутать, никогда не заигрываться. Ты сможешь сдержать слово? Держишь ли ты его сейчас, в этот миг?
Ты не знаешь. Ты пока еще ничего не знаешь. Ты еще никогда не жил по-настоящему. Твои руки и твой взгляд. Ремесленник-раб, киргизский или вестготский медник в пастушьем переднике. Из твоих рук выплывает забытый караван. Ты умираешь в кругу незрячих мертвецов, — пустые шаровидные глаза римских статуй, — со всех сторон тебя теснят шедевры и безделушки, пестрые амулеты, которыми потрясают шаманы в масках, возрожденные загадки средневековой скульптуры. Посмотри на них, все они здесь, они окружают тебя: Эль Греко, Караваджо, Мемлинг, Антонелло. Они маячат вокруг, немые, неприкасаемые, недосягаемые…
Да. А теперь и Жером. В домике под Аннемасом, один, покинутый всеми. Умер от голода или от одиночества, среди своих картин и книг по искусству. Умер в ноябре. В последний раз он видел Жерома чуть больше полугода назад. Приехал к нему с кратким стыдливым визитом и все не знал, что сказать, настолько его поразили и ужаснули признаки внезапной, хотя и предсказуемой ущербности, невыносимая дрожь рук, мучительное ухудшение зрения. Жером уже не мог работать. Он мерял шагами запущенный сад, бродил по пустой гостиной и все время поправлял большие очки в металлической оправе. Во времена былой славы он надевал их — приобретая сходство с Шарденом — лишь для того, чтобы лучше рассмотреть какую-нибудь мелкую деталь, и использовал, как не без гордости заявлял, вместо лупы, а теперь почти не снимал. Удерживая их на носу, брался листать какую-нибудь давно изученную книгу, посвященную, подобно остальным, живописи, эстетике или техническому мастерству, и тут же закрывал, словно сюжет оказался запретным, и все, что в силу многолетней привычки составляло смысл его жизни, отныне было — должно было быть — всего лишь сигналом для пронзительной ностальгии, постоянно изгоняемой, но — боязливо и лихорадочно — призываемой ради жестокой и смехотворной иллюзорности отвоевывания.