— Перлин просит, чтобы вас оставили с ним один на один, заверяет, что тогда вы все подпишете. Согласны?
Я обрадовался. Лицом к лицу хоть выясню, зачем это все. Я пошел впереди, Грозный, Волчек — сзади. Рывком я отворил дверь, но тут же оба меня схватили за руки и потащили назад.
— Ага, подлец, — закричал Грозный, — хотел остаться с ним с глазу на глаз, чтобы задушить его и замести следы!
— Но вы же сами предложили мне такую встречу…
Ни разу за все время заключения я не был так обескуражен. Уж такая провокация!.. А Перлин! И еще более обидно за славных чекистов и за государство, которое они обманывают. Однако я верил, что государство еще так их тряхнет, что зазвенят значки на их гимнастерках. Но в 70-е годы я вновь просматривал газеты тех лет и еще больше убедился, что мне повезло 3/III-1936 г. Мне посчастливилось не участвовать в палачествах.
Папочка, неужели ты и в аду так считаешь? Что даже за участие в истории не стоит платить участием в палачествах? Что даже бессмертие не стоит слезинки Лозовика? Почему же ты молчишь?.. Батько, где ты, слышишь ли ты?!.
И он услышал. Раздался робкий стук в дверь.
“Входи, входи!” — крикнул я осипшим голосом, и дверь отворилась. На этот раз он явился в каком-то балахоне. “Кого ты зовешь?” — послышался испуганный голос жены, и тут же вспыхнул верхний свет. Она была все в той же синей ночной рубашке.
— Ты уже два часа что-то бормочешь… — На ее розовой полной щеке отпечаталась головка акулы: она любит подкладывать под голову декоративную подушечку с вышитыми рыбками. — Ты с кем разговаривал?
— С преисподней, — после долгой паузы ответил я. — Жаловался на свою незадавшуюся жизнь.
— Ну, поехал, — с облегчением махнула она полной рукой. — Сейчас заварю тебе пустырник.
Она хотела улизнуть, но я ее остановил:
— Подожди, ты что, серьезно считаешь, что мне не на что жаловаться?
— Конечно. — Она не желала принимать меня всерьез.
— Ладно, тогда не обо мне. Представь: в какой-то советской дыре одаренный пацан мечтает о великих свершениях. Ну там — о космосе, о борьбе с молниями и всяком таком. И вот он учится лучше всех, блистает во всем, и все эти космосы и грозы его ждут с распростертыми объятиями, его туда, можно сказать, завлекают. А потом какая-то канцелярская крыса говорит: нет, все троечники нам годятся, а Каценеленбогенов нам не надо, пускай этот умник занимается производством… Ну, скажем, авосек. Это трагедия или нет?
— Они больше потеряли, чем ты. Ты и больше их всех зарабатываешь, и квартира у тебя больше, и уважали тебя всегда больше всех. У тебя и дети получше многих… И лучшая в мире жена.
— Я не о себе, я о том пацане. Его тоже авосечники считают почти что гением. Но он не гений, не Колумб. Он только первоклассный капитан каравеллы в эскадре Колумба. Но в эскадру, в бессмертие его не берут. Потому что в стратегические направления чужаков пускать нельзя. Его берут только инструктором на лодочную станцию. Это как?
— Какая лодочная станция, ты же всегда занимался наукой! И сейчас преподаешь математику!
— Сейчас я служу гувернером из бывших в купеческом доме. Обучаю недорослей красиво кушать, кланяться… Для тебя ведь все наука, все заумь. Но в ней можно покорять небо, а можно подметать улицы, и я…
— Все, я больше слушать эти глупости не хочу! Я завариваю пустырник, а завтра мы обо всем поговорим.
В конце концов я покупаю право на уединение ценой стакана горячей цикуты — только немножко почитаю, чтобы успокоиться.
Вскоре меня вновь перевели в тюрьму, в ту же одиночку. Любимое выражение следователя: “Тут тебе не университет, тут думать надо!” Просветившись за дни пребывания в тюрподе, я решил написать жалобу прокурору по надзору. И вскоре меня повели в какой-то кабинет, где меня очень предупредительно принял прокурор Диковский, — я даже высыпал больше, чем собирался. От прямых обвинений следователей я воздерживался, но все время выражал недоумение поведением Лозовика и Перлина. И моя окончательная просьба была: очную ставку с Лозовиком и Перлиным в нормальных условиях. Диковский пообещал, и вскоре у него в кабинете состоялась встреча. Обстановка тут была совсем иная, и Лозовик был значительно спокойнее, и я сдержаннее. С разрешения прокурора я ставил ему вопросы, а он отвечал. И почти от всего — боязливо, осторожно, но отказался. Будучи человеком честным, но в политике недалеким, он стал жертвой шантажа.
Забегу вперед. Осенью 36-го наш этап в Котласе передавали с железнодорожного этапа на пароход. Вызывали по фамилиям. Ко мне подошел молодой человек и спросил, откуда я. Я сказал.
— Тогда я вам могу передать привет от Лозовика.
— От Лозовика? Лучше бы вы его там придушили, — ответил я сгоряча.
— Напрасно так говорите. Ему сказали, что вы ни в чем не хотите признаться по своей молодости и глупости и как нераскаявшегося врага вас расстреляют. Вот его и уговорили дать против вас показания и этим спасти вас. Мол, по молодости лет дадут вам три года ссылки, куда-нибудь в Алма-Ату или Фрунзе, а потом вернут в Киев. А может, и совсем выпустят. И он поддался на эту удочку, а там уже тянули с него. После первой очной ставки он в камере свалился на кровать и прямо навзрыд плакал: “Что делать? Что делать?”…
Однако вернемся к тюрподу. Итак, я ликовал. Лозовика увели, а Диковский меня еще больше приободрил. Так что можно снова мечтать о доме и путешествиях. И моей маме прокурор говорил то же самое: “Скоро увидите сына”. И я стал ждать этой минуты. Не терпелось, но бог милостив. В камере появился чудесный сосед — Логунов. Старый эсер, посидевший в царских тюрьмах и ссылках, окончивший математический факультет в одном из немецких университетов. После революции он порвал со своей партией, но никогда не отказывался от своих взглядов и даже не признавал марксизма в математике. У нас с ним тоже начались перепалки. Как-то я недостаточно уважительно отозвался о Михайловском и как ожег человека.
— А вы читали Михайловского?..
— Нет, я читал Ленина о Михайловском, этого достаточно.
Впрочем, в остальном это не мешало нам жить в мире и дружбе. Он уже был наслышан, что многие преподаватели и научные работники оговаривают друг друга и самих себя, и это его просто шокировало:
— Мы себя так никогда не вели!
Наконец пришел долгожданный день! Меня повезли на Институтскую. Это было начало августа, теплый, солнечный день, через щель в дверях я различал даже людей в белых костюмах и представлял, как я тоже сейчас пойду домой. Пешком, чтобы насладиться свободой. Притом сначала по Крещатику к друзьям. “Выпустили?” — скажут. “А вы думали!” Родители, конечно, поругают, что я не сразу к ним, но ничего, простят, такое событие! С этими мыслями я въехал во двор наркомата, и повели меня в совсем незнакомую комнату. Там уже сидел человек. “Вас на освобождение вызвали?” — беззаботно спросил я, и он на меня странно посмотрел: “Какое освобождение?” Он оказался работником Осоавиахима с завода “Ленинская кузница”. Утром пришел на работу, и его заграбастали.
— И многих забирают, — закончил он.
Вид у новичка был неважный, и я постарался его успокоить: мол, ничего страшного — я, например, полгода посидел, и выпускают. Но тут меня вызвали. Повели по совсем незнакомым коридорам и ввели в обычный кабинет. Здоровый мужик мне сразу подал небольшую, тонкую (как папиросная) бумажку и пробурчал: “Читайте и распишитесь”. Я не стал читать начало, догадываясь, что там всякие обоснования, и сразу начал искать внизу заветное “освободить из-под стражи”. “Что это, не вижу…” Я бегло просматриваю все строчки. Нет такого. Тут мужик уже заорал: “Читайте и распишитесь!”
Я будто проснулся. Читаю: “Постановлением Особого совещания при НКВД СССР за контрреволюционную троцкистскую деятельность заключить в исправительно-трудовой лагерь сроком на пять лет”. Стало не по себе. Но я быстро овладел собой. Сотрудник протянул мне карандаш, и на обороте по диагонали я через всю бумагу расписался. Так-так-так… И не покажу тебе, свинья, что я расстроился.
— Поедете на Воркуту, — добавил он.
Позже мне объяснили, почему на меня гаркнули. Некоторые осужденные устраивали скандалы (все-таки либеральное время было): рвали постановление, не подписывали... Но по дороге в ожидалку я все думал: что я скажу тому, из “Ленинской кузницы”? Обманул ведь человека…
К счастью, его уже не было.