— Зд-д-д-дравствуйте.
А звонил я по поводу работы — в то утро мне как раз повезло, я нашел работу. Внештатную и оплачиваемую. То, что нужно. А ведь я и звонить-то пошел в то утро лишь по выработавшейся привычке. Меня трясло, и я еле попадал монетками в щель.
— И п-п-приступить я, вид-д-димо, м-м-могу завтра? — выстукивал я зубами.
— Да. Пожалуйста.
Заика я или нет, их не волновало. Работа была связана с техническими текстами. Из иностранных журналов. Перевод. И не столько сам перевод, сколько его толкование применительно к конкретной теме. Это у них называлось «теоретической выжимкой». Меня это и вовсе устраивало, потому что я мог делать дело где угодно. Хоть в метро. Хоть на улице. Хоть в больничном коридоре. Раз в две недели относить переведенные тексты в НИИ. Раз в две недели получать за это деньги. Небольшие, но все же.
А убивало меня — совпадение. И надо ж так, что я нашел работу как раз сегодня, когда оперируют, в этот же день, в это же самое утро. Удача, но не за счет ли Гальки?.. Тут поневоле станешь мнительным.
* * *
— Мама, но ведь я звоню тебе каждую неделю — по-моему, это не так уж редко.
— Неужели нельзя выкроить двух-трех минут…
— Не получается.
Она вздохнула. Она, как всегда, хотела письма.
— Может быть, ты подружился с какой-нибудь девушкой?
— Если подружусь, я обязательно тебе напишу.
Она опять вздохнула:
— Ты, Олежек, у меня мальчик неглупый. Но старомодный мальчик…
— Какой уж есть, мама.
— Уж очень ты робок с девушками. И вообще с людьми — слишком уж ты робеешь. (Матушка верила в это свято и неколебимо.)
— Природу не переделаешь, мама. — Я вздохнул.
— Застенчивость сейчас не в моде, Олежек, — ты больше шути, больше смейся. Ладно?
— Постараюсь, мама.
— Девушки это любят.
И тут же она воскликнула. Радостно. Звонко:
— Иди… Это Олег… Это Олег звонит… Как удачно!
Я понял, что сейчас буду говорить с двоюродным братцем Василием. О смысле жизни. Потому что о чем же еще можно говорить с десятиклассником, который сотворил из тебя кумира. Сотворил на расстоянии. Питаясь рассказами моей матушки.
— Здравствуй, Олег, — сказал малюточка басом.
— Привет.
На большее его не хватило. Замолк. Онемел как рыба.
— Ну как дела? — Я принялся его тормошить. — Чем занят?
Он молчал.
— Что сейчас читаешь?
— Изучаю теорию множеств.
— Это славно. Это сгодится.
— Что вы мне посоветуете, Олег, — не выдержал, перешел на «вы», — в общем плане моего развития?
При таких вопросах спрашивающий сильно и глубоко потеет. Я подумал и ответил: солидности.
— Чего?
— Солидности. Ученый должен быть прежде всего солиден. И непременно — режим дня.
— Режим — понимаю… Но не всегда выдерживаю.
— Плохо.
— Но я буду стараться.
— Непременно. Наука требует огромной отдачи. Наука забирает человека целиком. С потрохами.
И так далее. И так далее.
Но я проскочил. У меня так частил пульс, что я боялся попросту где-нибудь упасть. В мозгах тикало, как в апрельскую капель. А они, медбратья, стояли в дверях — в белых халатах. Почему-то вдвоем. Рагулин и Лутченко. Ну, быки, думал я, держите меня крепче. За это вам платят.
Прорвавшийся, я долго блуждал по этажу — тыкался и заглядывал, как слепой щенок. Спросить я не решался. И наконец — сам увидел. Ее везли на каталке. Не торопясь. Операция только что кончилась.
— В какую палату? — спросил я. Голос мой выдал нечто хрипловатенькое и тусклое. Будто я год перед этим провел в молчании. — В какую? — переспросил я.
На меня посмотрели, как на совсем глупенького. Сестра сказала:
— В послеоперационную, конечно. А вы кто?
Но я уже был далеко.
Одним духом я нырнул на этаж ниже. Пробежал коридор. И опять вверх — вынырнул. И теперь они должны были еще раз пройти мимо меня. Вот они. Две сестры толкают каталку. Усатый хирург сзади. Облизывает усы. И еще кто-то — целая бригада.
Галька лежала, выставив к потолку подбородок и голую шею. Под наркозом. Голова покачивалась от движения каталки. Глаза закрыты — две тоненькие щелочки синевы, больше ничего. Лицо как мел. Не Галька.
Теперь был нужен простор. Пространство. Меня что-то душило и давило. Я вошел в уборную, заперся, распахнул окно — и вывесился наружу, сколько мог. Я дышал. Меня обдавало холодом. Был виден большой кусок неба.
* * *
Я все-таки подошел к усачу, когда опять увидел его в коридоре. Как-никак он после операции. Малость чокнутый. И не станет спрашивать, кто я. Не сдерет с меня мой белый халат.
— Прошла успешно, — ответил он.
— И это уже определенно? — Я спросил еще раз, получалось несколько назойливо, но мне плевать.
Усач улыбнулся. Очень скромен. Скромняга. Ей-богу, лет тридцать. Не больше.
— Определенно — будет завтра. Или послезавтра, — сказал он.
Я спустился вниз.
В вестибюле гудел народ. Никого не пускали. Сегодня было здесь что-то особенное. Я вдруг увидел мужа Гальки.
— Привет.
— Привет.
Это у нас обоих вырвалось, от неожиданности. И тут же оба осеклись — сообразили, что к чему. И стояли оба подчеркнуто спокойные. Каренин и Вронский. А она — в опасности. Только наоборот: красив был, пожалуй, Каренин. А Вронский был в белом больничном халате и держал свернутый в трубочку лист бумаги (этот лист я брал с собой для пущей представительности).
— Операция закончилась. Кажется, успешно, — сообщил я.
— Знаю, — кивнул он.
У меня не лежала душа с ним контачить. Если б не такой день, я б и разговаривать с ним не стал.
— Откуда у тебя халат? — спросил он.
— Какая разница!
— Разницы никакой. Просто спросил. Теперь и в халате не пускают.
— Почему же?
И тут выяснилось, что в больнице объявлен карантин. Что по Москве прокатился грипп. Сезонный.
— Ты не знал? Ты где живешь? В безвоздушном пространстве? — И Еремеев мягко улыбнулся.
Он потопал к появившейся нянечке. От Гальки записки быть не могло, но он все-таки потопал. Нянечку обступили, как знаменитость, спустившуюся с самолетного трапа. Шум. Гвалт. Нянечка выдавала ответные записки. Карантин. И у дверей стояли два быка в белых халатах. Скрестили руки.
Я уже собирался уйти из этого шума и гама, но вдруг отыскался еще знакомец.
Он тронул меня за плечо. Рожа как рожа. И сначала я подумал, что он ошибся адресом. Не в ту степь. Потом я подумал, что видел его, пожалуй, во сне — в одном из кошмаров, когда я ночевал на вокзале.
— Узнаешь, друг? — спросил он.
И только тут я узнал. Это был он — непросыхавший. Сосед коми. Тот, который двинул меня в челюсть.
Он сказал, как выдохнул горе:
— Жена у меня тут. (Звучало так: жана).
— Что с ней?
— Руку сломала.
— Как же так?
Он замялся.
— Упала? — спросил я.
— Упала.
— С твоей помощью?
Он насупился. Вздохнул. Еще раз вздохнул. Думал какую-то думу.
— Проведи меня внутрь, — попросил он.
— Я?
— Посмотреть на нее очень хочу. У тебя ж халат. В халате пустят. Дай мне его.
— Шутишь…
— Почему «шутишь»?
— Да потому, что не стану я рисковать халатом.
— Я ж только спросил… Нет — значит нет.
— Мне самому сюда ходить месяц, а то и два. А то и больше. Не могу рисковать.
Он молчал. Опять думал. Опять выдал вздох с самого дна колодца.
— Понимаешь… Как бы тебе сказать…
— Ну?
— Она ласковая. А я как выпью, мне этот Шариков мерещится.
— Кто это?
— Да так. Мужичонка… Мерещится по пьянке. А кулачищи у меня видишь какие и машут сами собой. Мы ведь врачам ничего не сказали. Сказали, что упала.
Он был прост. Он не лгал и не вилял. Он был немного пьян и здорово сражен горем.
— Дай, — он опять просил мой белый халат. — Дай…
Я молчал.
— Дай…
— Бог подаст.
Я вышел и на углу больничного здания вытащил из водосточной трубы плащ и беретку. Плащ надел прямо на халат. Мимо шла женщина. Смотрела, как я отряхиваюсь.
Я шел не разбирая дороги.
Район был незнакомый. Дом, и еще дом, и снова дом. Я видел Гальку — она лежала на каталке с белым как мел и грубым лицом. Баба. И закрытые глаза. Узенькие щели синевы под веками.
Не хнычь, говорил я себе. Это любовь. Это и есть любовь. Поэтому у тебя и руки трясутся, и в глазах поэтому. Вот именно. Живи и тихо-тихо жди. А если не хватает терпения, можешь пойти на Крымский мост и прыгнуть вниз.
* * *
В некоторых своих деталях жизнь стала однообразной. Утром — базар, потом — больница. Икру и красную рыбу я доставал в ресторане. Забегал туда на пять минут. Ну, на десять. Официант не желал отпускать оптом. Так и приходилось — соскребать икру с бутербродов, а рыбу брать порезанную ломтями.