— Обострять отношения — моя привилегия, и не слишком-то полагайтесь на обстоятельства, например, на то, что я сам попросил вас об одолжении.
— Давайте договоримся. Если мы не сможем разумно потолковать, давайте просто все забудем. Я работал над своей книгой много лет и хочу неконец закончить ее. Для этого мне нужен мир и покой. Вот почему мне нравится здесь — ничто особенно не мешает, я могу работать. Левеншпиль преследует меня, но это я выдержу. Но я не потерплю, чтобы кто-нибудь еще висел у меня на хвосте, с причиной или без причины.
— Вместо того чтобы читать мне нотацию, Лессер, почему бы вам не отбросить свое беложопое высокомерие и не сказать правду? Я не прошу гладить меня по шерстке и не хочу вступать с вами в спор.
— Рад от души.
Лессер решает прочесть часть своих заметок, но раздумывает и говорит только то, что считает нужным ему сказать, меж тем как Вилли, разыгрывая терпеливость и безмятежность — ему не о чем особенно беспокоиться, — складывает свои пальцы-обрубки замком на облаченной в зеленый свитер груди, меняет позу, поглаживает свою курчавую бородку.
Лессер говорит: — Начну с того, что вы несомненно писатель, Вилли. Обе части вашей книги, автобиография и пять рассказов, сильны и впечатляющи. Каковы бы ни были недостатки ваших произведений, в них чувствуется явный талант.
Вилли смеется мягко и издевательски. — Ну, ну, папуша, кому вы это говорите? Это мало что значит, когда человек знает, что с его книгой не все ладно. Выкладывайте вашу сраную правду.
Правда, говорит Лессер, состоит в том, что книга хороша, но могла бы быть лучше.
— Я и сам так вам сказал, — говорит Вилли. — Разве я не говорил, что я недоволен? Давайте о том, о чем я действительно вас просил, ну, это, где я сошел с рельсов.
— Я повторю, Вилли, если вы сами недовольны тем, что написали, то, думаю, у вас есть основания быть недовольным. Я бы сказал, у вас целого не получается, хромает форма. Создается ощущение зыбкости и расплывчатости, целое разваливается, и это не дает вам покоя.
— Где это начинается, приятель?
— С первых же страниц автобиографии. Не то чтобы вы работали недостаточно, но вам надо нажимать на технику, форму. Мне не совсем удобно говорить об этом, но вы должны тщательнее подбирать слова.
Вилли встает со стоном, как будто опасаясь, что его пригвоздят к стулу.
— Сейчас я докажу вам, Лессер, какую хреновину вы несете. Перво-наперво, вы неверно определили мою работу. Та ее часть, которую вы называете автобиографией, чистая выдумка. Я все выдумываю из головы, приятель. Тот хмырь, от лица которого ведется рассказ, это не я. Это от начала до конца плод моего воображения, только и всего. Сам я родился на Сто двадцать девятой улице в Гарлеме, потом, когда мне исполнилось шесть лет, мы вместе с мамой переехали в Бедфорд-Стюйвезант, и я не бывал нигде южнее, разве что купался на Кони-Айленде. Я никогда не бывал в штате Миссисипи и не собираюсь соваться в эту дыру. Я отродясь не едал рубцов, от одного их запаха у нас с мамой с души воротило, и меня бы вырвало, если бы я попробовал. Я никогда не работал в Детройте, Мичигане, хотя мой милый папочка три года чистил нужники. А вот в четырех рассказах — все сущая правда. В них описывается случившееся с моими приятелями, которых я знаю всю жизнь, и все было в точности так, как я рассказываю, — все было в действительности, и это единственная моя действительная автобиография, а иной нет — и точка.
Лессер изобразил на своем лице удивление.
— Книга написана как автобиография, но даже если это чистая выдумка, суть в том, что у вас что-то не получилось, иначе бы вы не попросили меня прочесть ее.
Вилли основательно и безмятежно чешет яйца.
— Я не наседаю на вас, Лессер, только почему вы так уверены в своих словах, беложопик, если моя книга и ваше впечатление — две разные вещи?
— Во всяком случае, мы оба сходимся в том, что над ней надо еще поработать.
— Поработать! — передразнивает его Вилли, закатывая влажные глаза.— Я уже до того наработался, что всю жопу истер до мослов. Я доработался до нищеты, приятель. Это мой четвертый черновик, сколько еще я должен сделать?
В его низком голосе зазвучали высокие ноты.
— Ну, быть может, еще один.
— А х... не хошь?
Лессер разозлился на себя за то, что ввязался в перебранку, зная наперед, что этим все и кончится.
— Вилли, — раздраженно говорит он, — мне надо работать дальше над моей собственной книгой.
Массивная фигура Вилли оплывает, черное дерево превращается в деготь.
— Не пудрите мне мозги, друг мой Лессер. Не доставляйте мне такого огорчения. Не задевайте моего самолюбия.
Лессер просит Вилли поверить в его добрую волю. — Я понимаю ваши чувства и могу поставить себя на ваше место.
Негр отвечает в холодном и надменном гневе:
— Ни один белокожий мудак не может поставить себя на мое место. Мы говорим о негритянской книге, а вы совсем не понимаете ее. Литература белых совсем не то, что литература черных, да и не может быть такой же.
— Нельзя отразить жизнь негров, просто записывая ее на бумаге.
— Негры — это не белые и никогда не будут белыми. Они раз и навсегда останутся черными. Тут не действует закон всеобщности, если на это вы намекаете. Мы с вами чувствуем по-разному. Вы не можете писать о неграх, потому что не имеете ни малейшего понятия о том, что мы собой представляем и что переживаем. У нас совсем другая кухня чувств, чем у вас. Усекли? Это должно быть так. Я пишу о душе чернокожего народа, я кричу, что мы по-прежнему остаемся рабами в этой блядской стране, но не намерены и дальше быть рабами. Можете вы это понять, Лессер, вашими белыми мозгами?
— Ну, мозги-то у вас тоже белые. Но если вы мучаетесь и стремитесь быть человечным, это трогает меня, ваш жизненный опыт становится моим. Вы сделали это. Вы можете отрицать закон всеобщности, Вилли, но вы не можете отменить его.
— Плевал я на вашу человечность. Она не дает вам никаких преимуществ, а уж нам-то и подавно.
— Когда мы говорим об искусстве, форма предъявляет свои права, иначе не будет ни порядка, ни смысла. Чего вам еще не хватает, вы, как мне кажется, сами знаете.
— Пошли вы в жопу со своим искусством. Хотите знать, что такое настоящее искусство? Искусство — это я. Вилли Спирминт, чернокожий. Моя форма — это я сам.
Они смотрели в лицо друг другу, видели в глазах отражение друг друга; Вилли кипел от злости, Лессер проклинал себя за то, что потерял утро.
— Я черножопый дурак! Зачем я позволил вам прочесть свою книгу!
Лессер в отчаянии предлагает напоследок: — Почему бы вам не послать свою рукопись какому-нибудь издателю и узнать еще чье-нибудь мнение, если вы недовольны моим?
— Я перебрал с десяток этих недоумков евреев, и все они забодали ее по куче самых говенных причин, потому что они боятся того, о чем я пишу.
Негр с заплывшими глазами бьется головой об стену в кабинете Лессера. Писатель не без удовольствия наблюдает.
■
Лессер подводит свой потрепанный плот к песчаному пляжу.
Женщина всходит на дюны —
Мираж? — он шепчет, но это
Явь, и за ней он идет, не оставляя следов.
«Та, что черна и умница при этом,
Всегда найдет глупца белее цветом».[4]
Вилли Шекспир
Он не знает ее языка и хранит самое смутное воспоминание о ее лице, хотя сам выдумал его, но они понимают друг друга с первого взгляда, и их руки разом сплетаются.
Любовники лежат в горячей жадной траве, вверху, над перистыми пальмами, порхают канарейки. И как раз в ту минуту, когда он переживает то, что издавна мечтал пережить с чернокожей девушкой, чья-то белая рука касается его плеча, и он нехотя пробуждается холодным снежным утром на Манхэттене, пытаясь вспомнить, было ли все так хорошо, как утверждают.
Лессер жаждет снова уснуть, и это ему наконец удается. Над пляжем поднимается туман. Море у берега зеленое — и пурпурное на горизонте, соленый воздух тепел и свеж, как сам океан. Вдали по вздымающимся и опадающим волнам плывут облака островов.
Он находит ее среди дюн, она танцует сама с собой, всей своей черной наготой.
Он бежит к ней, и в этот момент между ее ногами, каркая и шелестя крыльями, пролетает ворона и уносится с клочком черной шерсти в клюве.
Держась за свой общипанный орган, она клянет птицу.
Она клянет Лессера.
Вилли колотит в дверь.
— Лессер, мне нужна моя чертова машинка. Мне надо засесть за работу.
*
Вилли, с мутными глазами, взвинченный, подавляя ярость, вытащил свою пишущую машинку наутро после их злосчастного разговора и не вернулся ни по сирене, ни в полдень. Он не показывался ни в тот день, ни на следующий — в четверг. Лессером владела смутная тревога, но искать его он не стал. Не бросил ли он в беде собрата-писателя? Нельзя ли было сформулировать свои мысли более тактично? Он высказал Вилли то, что, как ему думалось, должен был высказать, но, спрашивал он себя, нельзя ли было высказать все это более тонко, так, чтобы смягчить разочарование и избежать злобы. Он мог бы поосновательнее ободрить Вилли, удержаться от перебранки, хотя это нелегко, когда вы имеете дело с человеком, для которого его рукопись все равно что его собственная чувствительная кожа, к тому же черная.