— Натурально, пако, всегда бывает последний раз. Может быть, мы тоже говорим в последний раз и больше ты не увидишь ни меня, ни этого коньяка, ни стола, на который закинул ноги в заляпанных грязью ботинках. Ребенку ясно, что смерть связана с сегодняшним днем больше, чем со вчерашним или завтрашним: сегодня ты еще можешь умереть, а вчера уже нет.
— Зато я могу умереть завтра, — я отодвинул бутылку, уже показавшую дно.
— Что касается завтра, то, если ты умрешь даже ранним утром, это все равно будет твое сегодня. Поэтому нужно думать о смерти каждый день, с тем же ласковым автоматизмом, с которым медсестра переворачивает песочные часы, ставя тебе припарки, или как там эта штука называется? Елена ставила мне такие на грудь, когда я простудился, выкупавшись спьяну в запруде возле железнодорожного моста. Из нее вышла бы неплохая сиделка, если бы она выкинула из головы свободу для тибетцев и независимый Курдистан.
— Как ты представляешь себе смерть? — спросил я, не желая говорить о Елене.
— Смерть? — он довольно фыркнул. — Мне она представляется морем, поглощающим круизные корабли, землечерпалки, филиппинские банки и двухмачтовые суденышки для контрабанды, да все, что угодно, и создающим из них новое дно, чтобы те, кто поплывет по водам позднее, думали, что так оно и было всегда. Понимаешь, облик реальности конструируется произвольно, немцы называли это traumrealismus, бредовый реализм.
— То есть смерть — это то, что мы ясно видим, но не понимаем, как оно работает?
— Ну да. Что-то вроде воздухоплавания или электричества.
— Чушь собачья. На свете полно людей, которые знают, почему самолет держится в воздухе, а вольфрамовая нитка светится, — возразил я, — есть даже люди, которые делают это своими руками!
— Разумеется, — он довольно кивнул, — точно так же обстоит и со смертью. Некоторые всю жизнь умудряются потратить на то, чтобы разобраться, как работает смерть. А некоторые способны призвать ее мгновенно, не слишком церемонясь.
Таков мой друг Лилиенталь.
Но вернемся к моему другу Раубе и тому дню, когда он явился на Терейро до Паго с намерением забрать свои сребреники из дядиного сейфа. С тех пор прошло восемь дней, апрель кончился, и начался май, но я помню наш разговор весь, до последнего слова.
— Тебе повезло, — сказал я, услышав про крупные ставки. — И буржуям твоим повезло. Не впутайся я в историю с шантажом, черта с два поехал бы с поддельными копами в участок.
— На это никто и не рассчитывал! Ты ведь сам рассказал мне подробности, даже про ожидание ареста написал, когда назначал свидание в Эшториле. Поляк-домушник, который должен был стать лошадкой, сорвался с крючка в самый последний момент. Ставки были сделаны, и я совсем было отчаялся, а тут подвернулся ты — оставалось только поменять сценарий.
— Значит, все они проиграли свои деньги потому, что я так и не вышел? Это хорошо. За что же тебе так щедро заплатили, если банк достался крупье?
— Никакого крупье там не было. По условиям пари выиграл парень, который поставил на самую позднюю дату, конец пятой недели, кажется. Он в самом начале приходил на тебя посмотреть и совсем было расстроился, решил, что проиграет. Говорил, что видел тебя на прогулке, страшно довольного собой, и подумал, что ты собираешься на волю.
— Я тоже его видел. Насчет двери я не догадался, но ценю твою выдумку. Лилиенталь сказал бы, что это история о внутренней свободе, а также о подсознательной готовности человека понести наказание. Ему бы это понравилось. То есть не сама история с тюрьмой, а то, что ты читал мой дневник, знал мои страхи и мог воплотить их в следующем эпизоде, как чертовски везучий интерактивный демиург.
— Лилиенталь — это тот, хромой? И чего тебя так тянет к увечным? Даже служанка, и та с придурью, — он широко зевнул, обдав меня коньячным духом. — Все-таки странно, что ты не попробовал открыть дверь, ведь тебя никто не сторожил, охранники появлялись там по графику, как уборщики в конторе. Тебе что, так хорошо было в бетонной одиночке?
— Я хотел дочитать твой сценарий до конца! Ты ведь сам писал тексты для Пруэнсы, верно? Как только я вспомнил о Габии, она замелькала в разговорах со следователем, а стоило мне описать чистильщика, как ты прислал его на очную ставку. Жаль, что я не сразу догадался, а то написал бы страниц пять о раздирающем меня страхе перед ящиком арманьяка, глядишь, ты бы и купился, старичок.
— Не смешно. Это я их уговорил оставить тебе компьютер и пальто, а то кашлял бы сейчас, как чахоточный Монте-Кристо. Хотя, правду сказать, тот актер, что изображал следователя, говорил, что ты с каждым днем выглядишь все свежее и задиристее. Что значит хорошая режиссура.
— А ронять меня на пол в кабинете следователя, это тоже была режиссура?
— Да, мне пришлось это вписать, иначе ты бы не поверил, а мне платили за то, чтобы все было как на самом деле. И потом, не забывай, я самого начала намеревался с тобой поделиться.
— Еще скажи, что собирался взять меня в Патагонию.
Лютас вздрогнул и прижал подбородок к согнутым коленям, я сидел так близко, что видел мурашки у него на запястьях. Его била дрожь, я слышал шорох ее широких крыльев внутри его тела, недаром литовское drugys означает и лихорадку и бабочку одновременно.
— Нет, не собирался, у тебя же свои острова есть. Хотя ты и это у меня позаимствовал. Тебе мало было моей подружки и моего швейцарского ножа, ты всегда был прожорливым, будто яблочная гусеница. Помнишь нашего соседа Йозаса, который вечно в саду возился? У него было всего четыре яблони, и он на каждое яблоко мешочек надевал, чтобы уберечь от гусениц.
— А мы эти яблоки воровали, а мешочки оставляли на ветках.
— Ну вот, — он кивнул, одобряя мою понятливость, — ты и есть эта самая плодожорка. Считай, что посидел в коконе и вторично вылупился. Просветленным мотыльком.
— Ладно, я гусеница. А ты у нас гений, значит?
— Гений. Но и я могу ошибаться, — он поднялся со ступеньки, его худое тело распрямилось словно гармоника и оказалось как будто длиннее, чем я думал. Странная штука, мне всегда казалось, что он почти на голову меня ниже!
— Ты ведь не поверил в мою смерть, Костас.
Лицо моего друга на глазах становилось другим: белым, злым и блестящим, как вощеная бумага. Таким я видел его только однажды, много лет назад, когда пани Рауба велела ему убираться вон из дома, и он явился ко мне во двор поздно вечером и бросил камушек в окно. Мы полночи просидели на скамейке за домом, накурились до черноты в глазах и решили, что утром подадимся на побережье, там у Лютаса были знакомые, которые взяли бы нас грузчиками на паром, идущий в Киль, а уж там, в порту, непременно подвернется суденышко, идущее вокруг света.
— Не поверил. Как ты догадался?
— Я прочел твои записи. Ты ведь хотел, чтобы я их прочел, иначе не выбрал бы такой простой пароль для своего файла. Разве ты не помнишь, как в прошлый раз объяснял мне про Фалалея?
— Я там ничего про твою смерть не писал.
— Прямо об этом нигде не говорилось, верно. Но я заметил, что после посещения морга твоя интонация изменилась: ты перестал бояться. Я знаю вкус твоего страха, Костас.
Мой друг спустился в гостиную, взял там кресло-качалку, легко неся его перед собой, поднялся по крутым ступенькам и что было силы двинул креслом в дубовую дверь. Задвижка хрустнула и отлетела вместе с железной петлей, на дверном косяке осталась рваная вмятина. Лютас спокойно вошел в комнату, и я вошел за ним. В зеркале отражался голубой с белым круизный лайнер, зашедший сегодня в порт, я проснулся утром от его низкого радостного гудка.
— Это было просто, — я сел на подоконник, чтобы видеть лайнер целиком. — Только до меня не сразу дошло, а дней через пять. На бирке, привязанной к твоей ноге — «Liutauras Jokūbas Rauba. Год рожд. 1974», — второе имя было написано с литовским диакритиком. В немецком паспорте так не напишут, а у тебя ведь немецкий паспорт. Но это мелочи, а вот дату рождения мог написать только ты сам или я, но никак не тамошний санитар. Ты и вправду родился в семьдесят четвертом, но в паспорте у тебя семьдесят шестой, еще со времен мореходки. На этом ты и спалился, старичок.
Корабль понемногу двинулся от причала, я прищурился, растянув глаза кончиками пальцев, — очки остались где-то внизу, на кухонном полу, наверное — на голубом боку было написано «Луминоза». Значит, уже десять утра. Когда живешь возле доков, часы не нужны.
— Тогда почему ты не дал Пруэнсе в морду и не вышел вон? — сказал Лютас за моей спиной.
— Я не знал, с чем я имею дело. Если это затянувшаяся шутка, думал я, то следует достигнуть ее дна и посмотреть, что будет. Если же угроза серьезная, то от того, что я брошусь на следователя, ничего не изменится — декорации и реквизит слишком дорого обошлись, чтобы так просто дать мне уйти. К тому же я был уверен, что твое чувство меры тебе не изменит, не продашь же ты меня на разделку подпольным хирургам. Тотализатор — это единственное, что не пришло мне в голову!