Он открыл дверь аудитории и остановился в сером и зябком свете, пробивавшемся сквозь пыльные окна. Чья-то фигура, присевшая на корточки, виднелась у большой каминной решетки; худоба ее и седины сказали ему, что это декан разжигает огонь в камине. Тихо затворив дверь, Стивен подошел ближе.
— Доброе утро, сэр! Не надо ли вам помочь?
Священник вскинул глаза.
— Минутку, мистер Дедал, — сказал он, — и вы увидите. Разжигать камин — целая наука. Есть науки гуманитарные, а есть науки полезные. Это как раз одна из полезных наук.
— Я постараюсь ей научиться, — сказал Стивен.
— Не переложить угля, — продолжал декан, действуя проворно руками, — в этом главный секрет.
Он вытащил из боковых карманов сутаны четыре свечных огарка и ловко их разместил среди угля и скрученной бумаги. Стивен наблюдал за ним молча. Коленопреклоненный на каминной плите, раскладывающий бумажные жгуты и огарки, он больше, чем когда-либо, походил на левита Господа, смиренного служителя, приготовляющего жертвенник к жертве в пустом храме. Подобно грубой одежде левита, изношенная выцветшая сутана облекала коленопреклоненную фигуру, которой было бы неловко и тягостно в пышных ризах или в обшитом бубенцами ефоде. Сама плоть его стала ветха деньми в скромном служении Господу — храня огонь на алтаре, передавая конфиденциальные сообщения, опекая чад мира сего, тотчас карая, когда прикажут, — однако не обрела благодати красоты, присущей святости или духовному сану. Да что там, и сама душа его стала ветха деньми в этом служении, не возвысившись к свету и красоте, не источая благоухания святости, — умерщвленная воля, столь же глухая к радости своего смирения, сколь старческое тело его, сухое и узловатое, покрытое серым пухом с серебристыми кончиками, было глухо к радостям любви или битвы.
Оставаясь на корточках, декан следил, как загораются щепки. Чтобы заполнить пару, Стивен сказал:
— Думаю, что я не сумею разжечь огонь.
— Ведь вы художник, не так ли, мистер Дедал? — сказал декан, поднимая взгляд и помаргивая выцветшими глазами. — Назначение художника — творить прекрасное. Но что есть прекрасное — это уже другой вопрос.
Он медленно, сухо потер руки перед таким затруднением.
— Можете ли вы этот вопрос разрешить? — спросил он.
— Аквинат, — отвечал Стивен, — говорит так: Pulchra sunt quae visa placent[119].
— Вот этот огонь приятен для глаз, — сказал декан. — Является ли он вследствие этого прекрасным?
— Постольку, поскольку он постигается зрительно — а это, я полагаю, означает эстетическое восприятие — он является прекрасным. Но Аквинат также говорит: Вопит est in quod tendit appetitus[120]. Постольку, поскольку он удовлетворяет животную потребность в тепле, он благо. В аду, однако, он зло.
— Совершенно верно, — сказал декан. — Вы, несомненно, попали в точку.
Он быстро встал, подошел к двери, приоткрыл ее и сказал:
— Говорят, тяга весьма полезна в этом деле.
Когда он вернулся к камину, слегка прихрамывая, но бодрым шагом, Стивен увидел, как из глаз, лишенных цвета и лишенных любви, на него смотрит безмолвная душа иезуита. Подобно Игнатию, он был хром, но в его глазах не горело пламя энтузиазма Игнатия. Даже легендарное коварство ордена, коварство более тонкое и тайное, чем все их знаменитые книги о тайной и тонкой мудрости, не зажигало душу его апостольским рвением. Казалось, он пользовался приемами, знанием и хитростями мира сего, как предписано, только для вящей славы Божией, без радости от владения ими и без ненависти к злу, заключенному в них, но только лишь обращая их против самих себя смиренным, но твердым жестом — и казалось, что вопреки этому безгласному служению, он не питает никакой любви к своему учителю и разве что малую любовь к тем целям, которым служит. Similiter atque senis baculus[121], он был, как того и желалось бы основателю ордена, — посохом в руке старца, годным и чтобы его поставили в угол, и чтобы на него опирались в непогоду или в пути ночью, и чтобы положили на садовую скамейку подле букета дамы, и чтобы угрожающе замахнулись им.
Поглаживая подбородок, декан стоял у камина.
— Когда же мы сможем от вас что-нибудь услышать по вопросам эстетики? — спросил он.
— От меня?! — с изумлением сказал Стивен. — У меня какая-то мысль заводится раз в две недели в лучшем случае.
— Это очень глубокие вопросы, мистер Дедал, — сказал декан. — Вглядываться в них — как смотреть в бездну морскую с Мохерских скал. Многие ныряют и не возвращаются. Лишь опытный водолаз может спуститься в эти глубины, исследовать их и выплыть обратно на поверхность.
— Если вы говорите о спекулятивных рассуждениях, сэр, — сказал Стивен, — то я к тому же уверен, что никакой свободной мысли не существует, коль скоро всякое мышление должно повиноваться собственным своим законам.
— Хм!..
— Я могу сейчас развить это в свете некоторых идей Аристотеля и Фомы.
— Понимаю, вполне понимаю вас.
— Они мне требуются лишь для моих целей и для указания пути, покуда я при их свете не создам что-нибудь свое. Если лампа начнет коптить и чадить, я постараюсь почистить ее. А если она не будет давать достаточно света, я продам ее и куплю другую.
— У Эпиктета, — сказал декан, — тоже была лампа, которую после его смерти продали за баснословную цену. Это была лампа, при которой он писал свои философские сочинения. Вы читали Эпиктета?
— Старец, который говорил, что душа подобна тазу с водой, — резко сказал Стивен.
— В своем безыскусном стиле он нам рассказывает, — продолжал декан, — что он поставил железную лампу перед статуей одного из богов, а вор украл эту лампу. Что же сделал философ? Он рассудил, что красть — в природе вора, и решил на следующий день купить глиняную лампу взамен железной.
Дух растопленного сала, исходящий от огарков декана, сплетался в сознании Стивена со звяканьем слов: таз — лампа, лампа — таз. Жесткий голос священника тоже звякал. Мысль Стивена инстинктивно остановилась, скованная этими странными звучаньями, образами и лицом священника, которое казалось похожим на незажженную лампу или отражатель, висящий не под тем углом. Что скрывалось за ним или, может быть, в нем? Мрачная оцепенелость души или же мрачность грозовой тучи, заряженной понимающим разумом и чреватой мраком Божественным?
— Я имел в виду лампу иного рода, сэр, — сказал Стивен.
— Безусловно, — сказал декан.
— Одна из трудностей эстетического обсуждения, — продолжал Стивен, — состоит в том, чтобы понять, употребляются ли слова в согласии с литературной традицией или с бытовой речью. Я вспоминаю одну фразу у Ньюмена, где говорится о том, что Пречистая Дева разрешает кающегося. В бытовой речи этому слову придается совсем другой смысл. Надеюсь, вы мне разрешите быть откровенным?
— Конечно, конечно, — любезно сказал декан.
— Да нет же, — улыбаясь сказал Стивен, — я имел в виду…
— Да, да, понимаю, — живо подхватил декан, — вы имели в виду разные значения глагола разрешать.
Он выдвинул вперед нижнюю челюсть и коротко, сухо кашлянул.
— Если вернуться к лампе, — сказал он, — то ее заправка — тоже тонкое дело. Масло должно быть чистое, а когда вы его наливаете, нужно тщательно следить, чтобы не перелить, не наливать больше, чем проходит через воронку.
— Какую воронку? — спросил Стивен.
— Воронка, через которую наливают масло в лампу.
— Как? — спросил снова Стивен. — Это разве называют воронкой? А это разве не цедилка?
— А что такое цедилка?
— Ну, это… это воронка.
— Разве она называется цедилкой у ирландцев? — спросил декан. — Первый раз в жизни слышу такое слово.
— Ее называют цедилкой в Нижней Драмкондре, — сказал Стивен, смеясь, — а там уж говорят на самом лучшем английском.
— Цедилка, — повторил задумчиво декан, — какое интересное слово. Надо посмотреть его в словаре. Обязательно посмотрю.
Учтивость его слегка отдавала фальшью, и Стивен взглянул на этого обращенного англичанина такими же глазами, какими старший брат в притче мог бы взглянуть на блудного. Смиренный последователь, шедший в хвосте за чередой громких обращений, бедный англичанин в Ирландии, он появился на сцене истории иезуитов, когда эта странная комедия интриг и страданий, зависти, борьбы, низости уже близилась, казалось, к концу: поздний пришлец, запоздалый дух. Что же его подвигнуло? Быть может, он родился и вырос среди твердых сектантов-диссидентов, видевших спасение лишь во едином Иисусе и с отвращением отвергавших пустую напыщенность официальной церкви. Не почувствовал ли он нужду в вере неявной посреди сектантского разброда, разноречащих и неуемных схизматиков, всех этих последователей шести принципов, людей собственного народа, баптистов семени и баптистов змеи, супралапсарианских догматиков? Обрел ли он истинную церковь внезапно, размотав до конца, как нитку с катушки, какую-нибудь тонкую нить рассуждений о вдуновении или о наложении рук или об исхождении Святого Духа? Или же Господь Христос коснулся его и повелел следовать за собою, когда он сидел у дверей какой-нибудь часовенки под жестяной кровлей, зевая и подсчитывая церковные гроши, как некогда призвал Он ученика, сидевшего за сбором пошлин?