Они не представляют себе, куда в самом деле попадает человек, который делает себе укол. Мне часто доводилось наблюдать, как тридцати-сорокалетние женщины обсуждали божественные видения под общим наркозом. Для многих добропорядочных прихожанок общий наркоз – существенный источник веры.
Господи, если бы они один раз укололись, ушли бы в монастырь.
Навсегда.
Я чувствую себя окончательным, невероятным, законченным ничтожеством. Это чувство накатывает на меня вдруг, «нипочему», просто так, как будто оно всегда было здесь, где-то неподалеку и только и ждало случая, чтобы показаться.
Я представляю себе, что я не здесь.
Я представляю себе, что это не я занят поисками Марка Шейдера посреди черной пустыни, а я, настоящий я, на самом деле нахожусь сейчас в Карпатах, поросших лесом, я в Горганах, стою на склоне горы и смотрю на протекающую внизу реку, я смотрю на Черемош – здесь он едва ли шире добротного ручья.
Вчера я снова занимался своим обычным делом. Вчера с утра я был на шахте, на которой произошел обвал штрека из-за некачественных опор. Я делал телефонные звонки. Я отдавал распоряжения спасательной команде. Я снова применял все ту же формулу: А умножить на В умножить на Х. А умножить на Y.
И восемь шахтеров навсегда остались в забое.
Живыми они стоили бы дороже.
Я шатаюсь, потому что мне тяжело стоять, тяжело от того, что на меня давит огромное небо Карпат, а где-то далеко под ногами петляет горная речушка. Или мне тяжело стоять от того, что вчера вечером я опять пил с шахтерами?
На самом деле наркотики – это очень полезная для государства штука. Если бы не было наркотиков, их надо было бы выдумать. Наркомания – это последний оплот государственного права на табу без объяснения причин. Людям можно запретить что-то делать, сказав: «Это плохо». Людям можно запретить что-то делать, сказав: «Сделав это, вы умрете».
Бог из Ветхого Завета был первым чиновником, развернувшим на подконтрольной ему территории борьбу с наркотиками. Относительно растений, которые изменяли состояние сознания, по-иному расставляя у человека в голове представления о добре и зле, он просто сказал: «Это – запрещено». Он просто сказал: «Попробовав это, вы умрете».
Те, кто попробовал, никогда не смогут объяснить тем, кто не пробовал, в чем разница. Потому что у них другие представления о добре и зле.
Если бы не было наркотиков, возможно, людям пришлось бы каждый раз объяснять, почему нельзя делать это или делать то. Людям пришлось бы объяснять, почему Украина отказалась от ядерного оружия. Людям пришлось бы объяснять, почему после развала Советского Союза, где все были равны и имели примерно поровну сбережений, кто-то вдруг стал покупать заводы, а кто-то оказался «за чертой бедности». Людям пришлось бы объяснять, как бывшие коммунисты способны претворять в жизнь демократические реформы. Все это пришлось бы объяснять, если бы нельзя было просто сказать: «Это можно, а это – нельзя», – как государство поступает с наркотиками.
Я знаю это, потому что на протяжении пяти лет я занимался борьбой с незаконным оборотом наркотиков на территории Украины.
Я не знаю, в каком я городе сейчас нахожусь: может быть, это поселок, а может быть – село. Сквозь легкую дымку первого снега я вижу отсюда гигантский террикон где-то у самого горизонта, вижу вокруг черную пустыню, из которой там и тут торчат гигантские трубы, извергающие огонь. И на самом краю – огромную гору шахтного террикона. Но я не знаю, что это за место. На Донбассе повсюду торчат терриконы. Здесь ад выходит на поверхность.
Я представляю себе, как я стою на Говерле, на самой вершине, и мои волосы шевелит теплый пряный ветер, а подо мной раскинулись Украинские Карпаты – и гряды, зеленые гряды гор уходят змейками к горизонту, переплетаясь, поднимаясь и опускаясь, и где-то у самого края земли глаз перестает различать отдельные деревья, сосны, ели, тополя, пихты и клены, и лес вокруг тебя превращается в зеленое море.
Я представляю себе, что на горизонте – море зелени, а не террикон.
Я заставляю себя не думать о том, что вчера в забое восемь грозов оказались похоронены заживо из-за того, что им не повезло с одной цифрой в моей формуле.
И я заставляю себя не думать о том, что я по-прежнему пью каждый вечер водку с шахтерами, чтобы услышать хоть что-то новое, например, о желтом порошке или о Марке Шейдере.
Мне всегда казалось, что я пью для того, чтобы разговорить шахтеров. Но сейчас я начинаю в этом сомневаться.
Может быть, я пью для того, чтобы отправиться в Карпаты?
То, что сработало у Бога в древней Палестине, сработает и у государственного аппарата в современной Украине. Все законопослушные граждане, живущие в своем маленьком раю, обставленном модной мебелью и новой бытовой техникой, стороной будут обходить дерево, посаженное прямо посреди Эдемского сада. Они сохранят веру в то, что есть вещи, которые просто «нельзя», и ими легко можно будет управлять.
Какому богу нужны творения, которыми нельзя было бы управлять?
Ни один из милиционеров никогда не пробовал наркотики. Невозможно отдавать четкие и односложные приказы человеку, который задает вопросы. Наркотики не пробовал даже ни один из оперов УБНОНа, хотя они и сталкиваются с ними каждый день.
Цепные псы на службе охраны рая не должны есть яблок с Древа познания.
Я смотрю на горы, на зеленое море на горизонте, которое тает, оставляя лишь черный дымящийся террикон, и вспоминаю, как вчера кто-то из шахтеров рассказал мне, откуда взялись Шубины.
Я не верю в эти бредни, все эти сказки о каких-то существах, которые живут в забое, о местных домовых, а вернее, «шахтных», которых называют просто Шубиными. Я видел слишком много умирающих сказок, чтобы верить в ерунду. Но мне всегда было интересно, откуда взялось это название. Почему не «Лапин», или «Горин», или «Мостовщиков», почему именно «Шубин»?
Безымянный шахтер рассказал мне, что в прошлом веке, когда Донбасс только осваивался, люди придумывали свои методы борьбы с природными явлениями, мешавшими выработкам. Это были примитивные методы, но эффективные. Например, для того чтобы метан из обнаруженного газового кармана не взорвался, пока на выработке находятся шахтеры, его сжигали. Тогда не существовало метода, чтобы доставить вглубь шахты, к самому газовому карману, хоть какой-нибудь горящий фитиль. Поэтому огонь внутрь нес человек.
Все выходили из забоя, и кто-то один просто брал масляный фонарь и шел внутрь, к тому месту, где вышел метан. Чтобы он не сгорел, его полностью оборачивали в тряпье: все тело, кисти рук, лицо, на него надевали огромную шубу, или даже не одну, и обливали сверху водой. Вот такой вот человечек, обернутый в несколько шуб, мокрый с ног до головы, брал горящий фонарь и шел внутрь шахты. Ему тяжело было шагать. Ему тяжело было дышать. Ему тяжело было нести фонарь. Ему тяжело было ориентироваться, ведь ему надо было со слов других шахтеров найти то место, где произошел выброс.
Несмотря на все эти меры предосторожности, в пятидесяти процентах случаев шахтер погибал.
И оставался в шахте навсегда.
Его называли «Шубин», из-за всех этих шуб, надетых на него.
Мы должны помнить, что первые шахтеры были героями, сложившими свои жизни за наше с вами право жить в этом аду.
Шприц сегодня стал яблоком познания добра и зла.
Слишком много раз я видел в глазах у наркоманов блеск, который назвал бы божественным, если бы был религиозен. Слишком много раз я сталкивался с тем, что люди, один раз откусившие это яблоко, не могли общаться с теми, кто его не ел.
Девушка, протягивающая шприц юноше, – это современные Адам и Ева. Они отведают запретный плод.
И попадут из Рая на Землю.
Я отвлекаю стволового, пока Саня быстренько прошмыгивает у него за спиной. Я говорю стволовому: «Ты смотрел последнюю игру?» – «Да, мне тоже понравился пас Воробея» – «Нет, по-моему, этот тренер долго тут не продержится». В это время Саня входит в клеть и прячет в глубине, среди чьих-то ног, сумку для электроинструмента.
В сумке для электроинструмента у Сани лежит футбольный мяч.
Я вхожу в клеть, начинаю говорить о чем-то с ребятами, о чем-то бытовом, совсем неважном и незаметно посматриваю на стволового – заметил ли он наш маневр и удастся ли нам увести мяч за линию – под землю.
Пауза.
Отмашка.
Клеть снимают с кулаков. В этот момент катушка дергается, и трос растягивается, опуская клеть на полтора метра. Мы замираем, с головами, едва торчащими над поверхностью земли, и всем остальным телом, уже скрывшимся в темноте. Я рассматриваю стволовых, в спешке бегающих от одного механизма к другому и орущих друг на друга матом. Я смотрю на очередь, ждущую подъема из забоя следующей клети, чтобы спуститься вслед за нами в темноту. Я смотрю вдаль, смотрю на серое поле, посреди которого возвышаются терриконы шахт и торчат газовые трубы.