— Ты все еще хочешь того, чего хотел от меня? — прошептал он. — Ответь, потому что я отлично знаю, чего ты хотел. Я не дурак, Набоков. Ты всегда имел на меня кое-какие планы.
Протестовать, честно говоря, было бессмысленно. В этом проулке, ведшем к одному из замерзших каналов города, мы оказались одни. Сквер за ним пустовал. Ни одно окно на нас не смотрело. Схватив меня за запястье, Олег потянул мою руку к пуговицам своих штанов. От такой прямоты у меня перехватило дыхание.
Я уткнулся лбом в его плечо.
— Поработай рукой, пожалуйста, — хрипло попросил он, и я погадал, не привык ли он обращаться с такими просьбами к кому-то из своих слуг. — Только поторопись, я не хочу отморозить причиндалы.
Я подчинился, кончики моих пальцев быстро вспомнили это гладкое древко, ладонь крепко сжала царственный жезл. И, оказав с необходимой для того быстротой затребованную услугу, я уставился на паривший в холодном воздухе жемчужный результат, который льнул к двум моим пальцам, большому и указательному.
Запихав «причиндалы» обратно в брюки, он с неуместной учтивостью протянул мне носовой платок, дабы я стер с пальцев его волшебный след, — что я и сделал, неохотно, впрочем.
— Ну что? — спросил он. — Это было приятно, не правда ли? Старинная украинская забава. Ничего серьезного. Но однажды, Набоков, попомни мое слово, я позволю тебя склониться пониже: туда. Тебе же это понравится, верно? Однако ты должен немного погодить. Дождаться, когда я буду совершенно готов. Кроме того, я заметил, что ты успел собрать небольшой бродячий зверинец очаровательных катамитов. Ты им уже вставлял, а? Уверен, они ждут не дождутся, когда это коснется их. Скажи им, что Олег и их обслужит. Только пусть подождут, когда он будет совершенно готов.
До той минуты я полагал, что он трезв, но теперь у меня возникли сомнения — которые, похоже, обратились в уверенность у тепло закутанного кучера одиноких дрожек, вывернувших из-за угла, когда мы, спотыкаясь, вышли на улицу.
— Что, господа хорошие, приняли по маленькой? — крикнул он, явно принявший и сам.
Олег хлопнул меня по плечу.
— Приняли? — крикнул он — кучеру, мне, обманному, спящему под луной городу. — Да нет, просто вспомнили старую школьную потеху. Почтили прежние времена, понял?
Он разразился гоготом, сотрясшим все его тело. Я молчал, дрожки поехали дальше. И мне пришло в голову, что, строго говоря, я здорово промахнулся. Предал доверие отца, доверие доктора Бехетева, изменил самому себе. И куда подевалось ощущение триумфа, владевшее мной всего минуту назад? Теперь я ясно видел в Олеге того, кем он был, — скота и мучителя, человека решительно недостойного оценки, которую я ему дал. Но тут он улыбнулся мне, и моя уверенность растаяла без следа.
— Мне пора, — сказал я и добавил: — А то родители забеспокоятся.
— До встречи, — ответил он.
Не произнеся больше ни слова, я гневно развернулся на месте и пошел к дому. И с огорчением отметил, что Олег не окликнул меня, не пошел следом. Похоже, он готов был отпустить свою добычу без малейшего сожаления.
Впрочем, я ошибся. Внезапно я получил удар по затылку — удар, от которого с меня слетела шапка, Олег же, взвыв, точно кровожадный апач, проскочил мимо меня. Удар был силен настолько, что я упал, врезавшись лицом в деревянные плашки мостовой и вскрикнув от боли. Возвратившийся назад Олег, весело отдуваясь, стоял надо мной, пытавшимся сесть.
Он подал мне руку, принять которую я не пожелал.
— Давай без обид, — попросил он.
Я, вопреки собственной воле, все-таки воспользовался его помощью и поднялся на ноги.
— Ты ушибся, — сказал он и протянул руку, чтобы коснуться моей скулы.
Я ответил, что это пустяки.
— Я не хотел сделать тебе больно, — сказал он.
Пустяки, повторил я.
— Давай я тебя до дому провожу, — предложил Олег.
Я не ответил отказом; в скуле пульсировала боль, и все же я испытывал благодарность к нему, взявшему меня под руку. Прощаясь со мной у двери нашего дома, он поцеловал меня в лоб. Лицо его показалось мне дивно прекрасным.
— Люблю вкус крови, — такими были последние обращенные ко мне в ту ночь слова Олега.
Какое, надо полагать, зрелище являли мы, «Абиссинцы с левой резьбой», вышагивая втроем, грудь в грудь, по Невскому проспекту теми синими вечерами, когда стремительная весенняя оттепель раскалывает лед Невы и прозрачный воздух светится над Финским заливом, осеняя даль красотой. Щегольское пощелкивание наших тростей по деревянным тротуарам, наши элегантные гетры, кармазинные гвоздики в наших петлицах напоминали всему миру, что и мы тоже оттаиваем после нашей долгой зимы.
Прохожие останавливались, чтобы поглазеть на нас; временами какой-нибудь полупьяный кучер вызывающе посвистывал нам с козел своих дрожек или мальчишки, выуживавшие из канала доски и бревна, выкрикивали нам в спину похабные слова. Мы не обращали на них внимания — во всяком случае, не большее, чем обратил бы какой-нибудь злодей из оперы Доницеттти или Россини. Время от времени нам встречался мой брат, ведший под руку свою Валентину в противоположном нашему направлении; оба выглядели изысканно и жалко — с губами, потрескавшимися от поцелуев, украденных на глухих аллеях общественных парков или в отдаленных зальцах маленьких музеев, с томными и грустными глазами, — и я каким-то образом понял: расцветшее прошлым летом не смогло пережить долгую, холодную зиму. Я не жалел брата, хотя и погадывал иногда, заметив скептический взгляд, коим окидывал Володя меня и моих «равнополых» товарищей, не жалеет ли меня он — без всяких на то оснований.
Наверное, день, когда я признался Давиду в любви, должен был настать с неизбежностью. Помнится, я пролепетал что-то вроде:
— Знаешь, ты очень многое значишь для меня.
Мы, двое, никого больше, забрели в английский магазин Пето на Невском, хоть давно переросли большую часть того, что в нем продавалось. Вот уже несколько недель я набирался храбрости, чтобы произнести эти слова, но теперь, произнесенные, они поразили меня их дерзостью.
Давид вертел в руках выполненную из рисовой бумаги и бальзы модель гидроаэроплана, обладавшего немалым сходством с тем «Вуазэном Гидравионом», при крушении которого едва не погиб дядя Рука. Ответ Давида был резок и решителен:
— Не говори глупостей.
— Но почему же нельзя мне говорить так или, по крайней мере, верить в это? — спросил я, почувствовав, как у меня вспыхнули щеки.
— Если ты веришь в это, мой душка, значит, ты впал в ужасное заблуждение. Прошу тебя, воздержись на будущее от признаний столь пугающих. Они способны разрушить отношения, во всех иных смыслах приятные.
Я спросил, находит ли он приятными нынешние наши отношения.
— О, полностью. Однако не позволяй себе путать их с чем-то неуместным — назовем это более низменными нашими порывами. Согласись, жизнь без них намного приятнее. К тому же как было бы хорошо иметь хоть одного друга, с которым ты не разбазариваешь попусту все свои лучшие качества.
Я ответил, что решительно ни о чем низменном и не помышлял.
— И замечательно, — согласился он. — Ты не купишь для меня этот аэроплан? Он мне понравился.
— Что ты с ним будешь делать?
— Буду смотреть на него и думать о тебе, — ответил он.
Я осмелился заметить, что смотреть на меня он может в любое удобное ему время.
— Настанет день, и ты даже знать меня не захочешь, — сказал он, заставляя самолет выполнять «мертвые петли» и «бочки». — Отвергнешь, как нечто заразное.
— Но почему же?
Он взглянул на меня с печальнейшим из выражений, какие я видел когда-либо на людских лицах.
— Ты многого не знаешь обо мне.
— Так расскажи.
— Ну да. Но в том-то все и дело. Существует немало такого, о чем тебе лучше не знать.
Бессмысленный полет аэроплана начал досаждать мне, и потому я вцепился в запястье Давида и заставил его посадить игрушку на прилавок, после чего сообщил ему, что он очень странно ведет себя с человеком, который только что просто и открыто признался в любви к нему.
Это рассмешило Давида. Теперь он смотрел на меня из-под полуприспущенных век.
— Вообрази, — сказал он, — па-де-де, исполняемое двумя балеринами. Как оно трагично, как нелепо. А когда у одной из них имеются темные тайны, которые она никому не хочет открыть… впрочем, оставим это.
Я заявил, что он выводит меня из терпения. Какие темные тайны он скрывает? Почему так со мной говорит?
— Ты просто принимаешь эффектную позу, — сказал я.
— Ты прав, — согласился он. — В конце концов, аэроплан этот мне нисколько не нужен. Глупо же, право. Когда меня постигнет крах, а это произойдет непременно, мне не оставят ни аэропланов, ни чего-либо иного, напоминающего о том, что я любил.