— Он еще не встретился мне, — ответил я, оставляя без внимания его придирку, которая, по правде сказать, представилась мне не имевшей отношения к сути нашего разговора, и, к удивлению моему, продолжая смотреть Юрию в глаза. Ах, сколько в них было света, каким серьезным и задумчивым было его лицо.
Володя недовольно пошевелился.
— По-моему, хватит нам философствовать. Я устал. Думаю, пора ложиться. Ты идешь, Юраша? Или предпочитаешь и дальше выслушивать пустые словеса моего брата?
Очень долгое мгновение Юрий продолжал смотреть мне в глаза, а затем, разочаровав меня, сказал:
— Конечно, иду, Володя. Спокойной ночи, Сергей Владимирович.
Через два дня Юрий уехал в Варшаву, и тем же вечером мама получила по телеграфу известие о том, что ее брат Василий Иванович Рукавишников, мой возлюбленный и недосягаемый дядя Рука, умер от сердечного приступа в клинике Святой Мод под Парижем.
— Я знаю, ты любил его, — сказала она, гладя меня по голове. — И должен верить — он наконец обрел покой.
Володю я нашел у качелей, катавшим нашу сестру Елену. Взлетая вверх по неистовой дуге, она упоенно взвизгивала. Лоб брата покрывали морщины. На меня он никакого внимания не обратил.
— Ты ведь понимаешь, что это значит? — спросил я.
— Полагаю, это значит, что я свободен, — ответил он, еще раз резко толкнув качели.
— Не понимаю, — сказал я. — Свободен от чего?
Но он лишь прикусил губу, потряс головой и отвел взгляд — и не ответил, даже когда я повторил мой безобидный вопрос.
Берлин, 27 ноября 1943
Несколько приустав от подаваемых фрау Шлегель жильцам брюквенных супов и редиса с маргарином, да благословят небеса ее поставщика-спекулянта с черного рынка, я обнаруживаю, что ленч в обществе Феликса Зильбера предвкушаю с немалым нетерпением. И хоть меня переполняют неразрешенные вопросы относительно его побуждений, хоть я и уверен наполовину, что он пытается заманить меня в какую-то ловушку (хотя зачем же идти ради этого на такие хлопоты?), я в то же самое время изголодался по простому человеческому общению. Возможно, и он тоже. Возможно, этим все и объясняется.
И однако ж, почти убедив себя в том, что так оно и есть, я с содроганием вспоминаю проказника-палача из «Приглашения на казнь» В. Сирина, романа, который столь пугающе предсказал нынешнее мое положение. Должен признаться, что время от времени я гадаю, уж не провалился ли я, сам того не заметив, в одно из сочинений Сирина — совершенно так же, как бедный гроссмейстер проваливается в конце «Защиты Лужина» в бездну шахматных квадратов? Далеко не один раз ощущал я в его романах жуткие отзвуки моей потаенной жизни — не был ли каждый из них посланным мне предостережением? Не обратился ли я в одного из тех, кого В. Сирин, он же В. Набоков, презирает пуще всего, в «небрежного читателя»?[32]
Так или иначе, я облачаюсь в темный, пусть и изношенный до нитки фланелевый костюм и кармазиновый галстук-бабочку. Туфли мои я отдавал в починку до тех пор, пока ничего способного пережить ее в них не осталось, но это прискорбное обстоятельство изменить мне уже не по силам. Я укрепляю практически исчезнувшие подошвы страницами, вырванными наугад из застрявших в моем жилище томов энциклопедии (Демон, Деменция, Демосфен).
Трамваев уцелело в городе совсем немного, да и в тех, безоконных, ужасно холодно. В любом случае, я предпочитаю пешее передвижение. Благодаря батальонам русских и итальянских военнопленных улицы очистились с замечательной быстротой, а развалины прекрасного некогда города осеняет своего рода меланхолическое величие.
Министерство пропаганды в мое отсутствие работало в полную силу. На опаленных стенах вырос новый урожай плакатов, призывающих нас черно-красными эдиктами «ПОБЕДИТЬ С НАШИМ ВОЖДЕМ!». Имеются и сообщения более практические, одно, к примеру, напоминает нам: «КОМАНДЫ СПАСИТЕЛЕЙ СНАБЖЕНЫ ПРОСЛУШИВАЮЩИМИ УСТРОЙСТВАМИ!» Другое, дополненное белыми черепом и скрещенными костями на черном фоне, гласит: «ВНИМАНИЕ, ВОРЫ: ВАША КАРА — СМЕРТЬ!»
Попадаются среди них и мольбы свойства более личного, написанные мелом по-немецки, по-русски, по-польски и по-французски: «Семье Рейнхарт: я в “Эльси”», «Васла: свяжись с Фридой, она в Потсдаме», «Где ты, мой ангел? Искал тебя повсюду. Болен от тревоги. Франц».
И на единственной оставшейся от разрушенного дома стене: «Все, жившие здесь, уцелели».
Повсюду запах газа и гниения.
Когда я добираюсь до Будапештштрассе, сердце мое падает: впереди лежит квартал, состоящий сплошь из разбитых домов, от некоторых только груды мусора и остались. Однако я иду дальше и, к удивлению моему, обнаруживаю отель «Эдем» почти не тронутым и открытым, хотя посетителей в ресторане совсем мало, а окна его затянуты шторами. Тяжелой ткани не удается полностью задержать наружный холод. Феликс, поеживаясь, ожидает меня в дальнем углу ресторана за накрытым на двоих столиком.
— Вы выбрали для нашего секретного совещания довольно людное место, — замечаю я.
— Я всегда считал, что прятаться следует на виду у всех.
— Послушайте, — говорю я, — прежде чем мы двинемся дальше, мне хотелось бы узнать: где вы раздобыли мой адрес?
— Ну, — отвечает он, — это просто. В тот день я шел за вами до самого вашего дома. Если честно, меня беспокоило состояние вашего рассудка. Я опасался, что вы покончите с собой. И следовал за вами, пока не увидел, как вы входите в дом. Думал постучать в дверь, но храбрости не хватило.
— И после два дня набирались ее.
— Да, — говорит он — таким тоном, будто ему очень важно, чтобы мы оба поняли это правильно. — За два дня мне все же удалось набраться храбрости.
Я вдруг понимаю: что-то в нем страшно меня раздражает, и уже собираюсь извиниться и уйти, но тут появляется и отвешивает нам чинный поклон официант с аккуратно сложенным и переброшенным через руку чистым полотенцем. Очень красивый молодой человек лет шестнадцати-семнадцати — и это в городе, молодых людей почти лишившемся. Свисающий на его глаз завиток волос позволяет мне признать в нем одного из «джазовых мальчиков», почти истребленных попечителями суровых нравственных норм Рейха. Мне всегда казалось, что в разбомбленном городе должны существовать очаги немыслимой вольности. Правда, моя фантазия не принимала во внимание того, что в городе и остались-то лишь старики, инвалиды, женщины и дети, а все молодые, здоровые, привлекательные мужчины либо погибли, либо отправлены на фронт.
— Поскольку я, по случайности, знаю, что здесь есть и чего нет, возьму на себя смелость сделать заказ для нас обоих, — говорит Феликс, не потрудившись поднять взгляд на стоящее перед нами чудо. И отрывисто произносит: — Лобстер. Шампанское. Надеюсь, вы не против? Одна из иронических особенностей этой войны состоит в том — не правда ли? — что сосиски и пиво стали великой редкостью, а между тем оккупированная Франция продолжает снабжать нас роскошными яствами — и в неограниченных количествах.
Еду нам приносят быстро и на изысканных тарелках — мне легко было бы вообразить, что я вновь сижу в парижском «Мишо» или в петербургском «Кутане», если бы не кошмарный смрад, который просачивается даже в ресторан отеля «Эдем». Едим мы оба с приметным аппетитом. Мое продлившееся годы привередливое вегетарианство стало еще одной жертвой войны. В том, что этот обед окажется дорогим, я не сомневаюсь, но, хоть человек я отнюдь не обеспеченный, свобода моя закончится намного раньше, чем мои рейхсмарки.
— Позавчера разбомбили дом, в котором я жил, — сообщает Феликс, словно упоминая о недавнем праздновании дня рождения.
— О Боже, — говорю я. — Надеюсь, все…
Он пренебрежительно отмахивается от моих слов:
— Ценю вашу заботу, но мои жена и дочь пребывают в полной безопасности, живут у ее родителей в Дрездене, который, как меня уверили, не является военной или промышленной мишенью, способной заинтересовать британские воздушные силы. Что до моего дома… — Он пожимает плечами. — Жизнь я вел простую. Нежно любил мою скромную коллекцию мейсенского фарфора, которую собирал не один год, да вот еще купил недавно бидермейерский секретер… При тех разрушениях, которые нас окружают, мне следовало бы махнуть рукой на столь жалкие материальные утраты, но у меня не получается. Я почему-то думаю, что оплакивать их — мой долг. Каждая ночь уносит с собой часть нашего национального наследия. И что от него в итоге останется? — гадаю я. Кто бы ни победил в этой войне, победа достанется ему очень дорогой ценой… Впрочем, эта мысль заводит меня во тьму дальше, чем мне хотелось бы. Давайте выпьем еще шампанского. Грех уйти отсюда, не напившись, лишь для того, чтобы ближайшая ночь растерла нас в порошок. И потому, за здоровье нашего Фюрера.
Феликс апатично поднимает бокал.