Мог бы и не говорить: это я и без него понимал.
— Если утром я не вернусь…
В его руке зашелестели деньги.
Мы с Ивлевым повернулись и шагнули в тень. Нас ждали дома. Нужно было спешить.
Мы бежали к метро через сквер, вдоль дощатого забора зоосада. Пахло зверями. Мы бежали напрямик, по траве через газоны, продирались сквозь колючие кусты. У кино «Великан» нас обогнал трамвай. Громыхая, он катился по рельсам, разбрызгивая желтый свет. Искры сыпались в темноту. В пустом вагоне, посередине, стоял мой отец, держась за ременную петлю здоровой рукой.
* * *
С улицы я увидел свет в квартире и уже отворил дверь парадного, когда Ивлев окликнул меня.
— Забыл… На, возьми!
В руке он держал надкушенный бутерброд.
— Не нужно, — сказал я.
— У меня дома ужин.
— У меня тоже, — не без гордости кивнул я на освещенное окно.
— Это еще вилами по воде писано.
Жесткая ладонь музыканта скользнула по моей руке. Ивлев тоже считал, что в нашем деле ничего не поправить. Он так думал, но все-таки был со мной.
— Маше позвони, — чуть хрипло крикнул он, уже отрываясь, уже на бегу. — Чтоб не ждала.
— Думаешь, ждет?
— Пока.
Я стоял, подперев спиной массивную дверь подъезда. Легкий мальчик в белесых застиранных джинсах и свитере убегал в ночь. Светилась люстра на втором этаже. Знакомая тень дрожала за кружевом занавески в узком окне.
На углу Ивлев обернулся и помахал рукой. Я поднялся наверх.
Наша милая женщина сидела в кресле у приемника и курила. Она погасила сигарету, смяла в пепельнице и поднялась навстречу. Она была еще молодая и красивая. И все в ней было просто и как надо. Она обняла и поцеловала меня.
— Как водичка, купальщик? Насморк не заработаешь?
— Все в порядке, мама.
— Молодец. А отец где?
Отец где… где отец? — шумело у меня в голове, отец ей, конечно, был нужен.
— Он сегодня до утра, — сказал я. — Будут всю ночь играть. Сплошной jam session.
Она улыбнулась разочарованно.
— Значит, не придет.
— Утром. Он сказал, что явится утром.
Она прошлась по комнате. Чуть вздернутая верхняя губа ее, красивая и обиженная, дрожала. Сильная женщина моя мать.
Я заметил: все вещи на своих местах. Без меня она занималась уборкой.
— Чем он увлекся опять?
— Сольными вариациями для саксофона в квартире…
— Все как всегда. Потом будет задыхаться.
— Что-то новенькое готовит.
— Я чувствую, готовит, — она криво усмехнулась.
— Это никогда не кончится.
Мы оба понимали: теперь это не могло кончиться. Так не бывает, чтобы само перестало и кончилось.
— Димка на даче у соседей. Я опаздываю на электричку…
— Я провожу.
— Не надо. Возьму такси. А на вокзале меня ждут.
— Значит, ты не сомневалась?
— Ужин не успела приготовить. Отец тебя покормил?
— Конечно. И денег дал.
— Заботливый.
— Что передать ему?
— Ничего, — она помолчала. — Каждый сам по себе.
Она еще что-то сказала. Поцеловала. Она ушла. Хлопнула дверь. Под люстрой в табачном дыму висела ее кривая усмешка.
Я выбежал в коридор: дверь на площадку уже захлопнулась. У меня не было ни денег, ни ужина — два бутерброда от Ивлева. Но я считал: так оно лучше.
Глупо горели лампы. Я кинулся по коридору, нажимая выключатели. Стало темно. Я остановился у окна. В опустелой квартире замерло эхо. Журчала вода в испорченном кране.
Скрипели сквозняки.
Ночь раскинула прозрачные крылья над нашими головами. Мои родители скитались в ночи. Каждый сам по себе в нашей общей беде. И я между ними. Я тоже был сам по себе, только в ином роде.
* * *
Маша позвонила в понедельник вечером.
— Ты? — спросила она. — Что делаешь? Телефонный звонок вернул меня от двери, я надевал плащ и не знал, куда идти. Весь день маялся как неприкаянный, ничего толком не выучил, но устал, и мне было все равно куда, лишь бы не сидеть дома.
— Вернулся с порога.
— Купаться, в такой дождь?
— Не знаю… Ты с Ивлевым?
— Я приду.
В квартире таял полумрак. Капли барабанили по жестяному карнизу, брызги залетали в окно. Паркет перед подоконником набух. Отсветы сада зелеными бликами шевелились на стенах. Я присел на столик у зеркала. Дверь отперта. Дождь лил не переставая.
Маша вошла и остановилась, взмахнув сумкой. Она была в светлом платье без рукавов, легком и прозрачном.
— Ты как статуя!
— Не кричи.
— Почему нельзя?
И я ответил шепотом:
— Дождь…
Она смеялась и ждала, когда я освобожу ее от зонта. В другой руке держала мокрые ромашки.
Я налил воды в химическую мензурку, поставил цветы. Маша сидела на кушетке и наблюдала. Потом я стоял у окна, и на рубашку сыпались брызги. Теплый ливень струился с высоты. Вода бежала по глянцевитым листьям. Деревья опустили мокрые ветви, как руки.
Маша сидела, прислонив плечо к жесткому ковру. И я почувствовал, как колют ворсинки, впиваются в загорелую кожу. Едва дыша, я присел рядом, осторожно и легко подсунул ладонь, и пальцы ощутили мягкое тепло.
Мы оба были смущены. Мы молчали. С каждой минутой становилось труднее. Я слышал, как она дышала. Нам было трудно в комнате. Невыносимо. И мы вышли под дождь.
— Зонт не взяла…
Водопад с крыш обрушивался за шиворот. Мы шли обнявшись. Машины шурша катили мимо, объезжали нас. В черном зеркале асфальта плыли красные и белые огни. Мокрый и вечерний мир куда-то спешил. Под фонарями блестела голубая трава.
Сгущались сумерки. Мы сидели на скамейке в заросшем саду. За стеклянной сеткой дождя белели колонны, размытые очертания императорского замка. Стало легко и спокойно. Никогда еще не было так тихо и просто.
— Пойдем домой?
Крупная рябь сыпала по лужам и по тротуарам. Шумели ночные деревья. Светящиеся струи рассыпались нитяным серебром. Ее платье сделалось прозрачно, как лед. Туфли размокли и спадали с ног. По лестнице мы поднялись босиком.
— Свет не нужно…
Губы нечаянно дрожали.
— Я не боюсь.
Пустые одежды лежали брошенные, кольцо в кольцо.
* * *
Шумели ливни, струи стекали по стеклу. Бледное сияние фонарей выхватывало из темноты мокрую зелень сада. И отчетливо было слышно, как теплые капли стучат по упругой листве.
— А тебе можно?
— Два дня, а потом опасно.
— Я потерплю…
Она смеялась и гладила плечо. Я лежал, уткнув нос в подушку.
— Ты совсем не умеешь терпеть.
— Научусь.
— Может быть, ты и сейчас терпишь, а? Измученная и умиротворенная, она засыпала.
Я лежал на спине, закинув затекшие руки за голову, не решаясь шевельнуться. На плече беззащитно дремала Маша, Мария, Машенька — женщина, которую я люблю. У нее самое популярное имя в Союзе, прохладные губы, льняные волосы. Если она плачет, у нее краснеет нос. А однажды…
В чистой ночи на стене шевелился прямоугольник света от качающегося фонаря. Прямоугольник колыхался, рассеченный неподвижной тенью оконного переплета. Маша лежала тихо, затаилась — она не спала.
— Не спишь? — спросила она строго, скрывая голосом тревогу и ревность.
— Холодно.
Она села на постели, натянув пододеяльник до подбородка. Я должен был ее успокоить и утешить, отвлечь.
— Весной укатим на юг, на Пицунду…
— О чем ты думаешь все время? — спросила она.
— Я не думаю. Не умею думать… Слова вертятся в голове.
— Я видела на столе листы. Исписанные. Ты это придумал?
Я еще не знал, как назвать. Просто листы на столе.
— Сочиняешь во время экзаменов?
— Если честно, мне лень поступать в универ.
— Конечно! Болтаться между небом и землей: сочинять и бродяжничать, — расстроенно сказала она. — Писателем хочешь стать, да?..
— Зачем ты так?
— Честных писателей не печатают. А по-другому тебе не интересно. По-другому писать ты не станешь.
— Не так уж безнадежно под луной.
— Ты обо мне совсем не думаешь. Ты как твой отец.
— Я с ума сойду, если стану думать о тебе.
Ее молчание вплеталось в молчание ночи. Проехал грузовик, и все стихло. Ветер раскачивал макушки тополей.
— Это грустно, — сказала она. — Вот я с тобой, и больше ничего не надо. Кто бы мог подумать, что это так просто.
— А мне все надо! Все! Весь мир!
Я выкрикнул и сник под ее взглядом.
— Все — это и есть ничего. Ты глупый. Ты меня любишь?
— Таких больше нет.
И, словно доверчивый итог обмана, ее ровное дыхание.
Веселый зелененький ресторан-поплавок с шаткими галереями и резными деревянными колоннами, выкрашенными в белый, чем-то похожий на марк-твеновский пароход на Миссисипи, плавно и ощутимо покачивался в черной воде канала, на крутой волне от проходившего близко катера.