Дьюкейн сокрушенно признавался себе, что к угрызениям совести по поводу его поведения с Джессикой примешивалась отчасти досада, что в качестве малодушного ее возлюбленного он являет собой фигуру, весьма далекую от образа достойного человека. Он, откровенно говоря, давно решил, что таким, как он, противопоказано заводить романы, и случай с Джессикой — наглядный пример того, что подчас знаешь и хочешь как лучше, а поступаешь как хуже. Но, впрочем, полагал также, что осуждать ошибки прошлого стоит лишь с целью избежать повторения их в будущем. Как, заварив всю эту кашу, сделать теперь верный шаг? Может ли он, запутавшись в сетях самотканой паутины, играть или хотя бы претендовать на роль справедливого судьи по отношению к бедной Джесс? Как ему дистанцироваться от этой заварухи, как осудить ошибку, когда ошибка — он сам? Вносил сумятицу в его мысли и привычный обличающий голос, настаивая, что он так рвется сейчас упростить себе жизнь лишь для очистки совести или, грубо говоря, — чтоб устранить помехи на столь важном для него пути под высокую руку Кейт. И все же разве не очевидно, что ему, каковы бы ни были на то резоны, следует окончательно порвать с Джессикой и больше с нею не видеться? Бедняжка Джессика, думал он, бедняжечка, — ах ты господи…
— Простите, можно к вам на минуту?
Течение Дьюкейновых мыслей прервал голос Ричарда Биранна, заглянувшего к нему в дверь.
— Да-да, войдите, — приветливо проговорил Дьюкейн, гася быстрым мускульным усилием враждебное напряжение, которым его тело мгновенно отозвалось на появление Биранна.
Биранн вошел и сел напротив. Дьюкейн взглянул на смышленое лицо посетителя. Высоколобую красивую голову Биранна венчали тугие завитки жестких пепельных волос, удлинняющие его слегка помятую физиономию. Подвижный, нечеткого рисунка рот легко кривился в усмешке. Высокий, назидательно резкий голос словно бы порождал физическое сотрясение воздуха, от какого предметы поблизости дребезжат, норовя разбиться. Дьюкейн вполне допускал, что он должен нравиться женщинам.
— Дройзен сказал мне насчет Макрейта, — начал Биранн. — Я хотел спросить, вы с ним встречались, греховодником, вытянули из него что-нибудь, если это не секрет?
Дьюкейн не видел причин избегать разговоров на эту тему с Биранном, тем более что тот присутствовал при завязке драмы.
— Да, встречался. Кое-что он мне сказал. Картина начинает проясняться.
— Вот как. И что же вам удалось узнать?
— Он говорит, что делал покупки для занятий Радичи магией. Что в сеансах магии предполагалось участие обнаженных девиц. К этому, не считая мелких прикрас, как будто и сводится то, что он выболтал прессе.
— Девицами вы уже занимались?
— Нет еще. Макрейт сказал, будто ничего о них не знает. Чему я не верю.
— Хм-м. А как там обстоит с шантажом?
— Неизвестно, — сказал Дьюкейн. — Не исключаю, что Макрейт втихую сам шантажировал Радичи. Но это не имеет значения. Тут есть что-то другое. Есть кто-то другой.
— Другой? — переспросил Биранн. — Не знаю. Это что, всего лишь догадка? У вас, мне кажется, и так налицо все компоненты объяснения.
— А в единое целое — не складывается. Почему Радичи наложил на себя руки? Почему не оставил записки? И не нашел лучше места, чем контора? Меня не покидает ощущение, что последнее — существенно.
— Где-то же должен он был, бедолага, найти для этого место! Интересно, что Макрейт, по-вашему, возможно, шантажировал его. Разве это не могло послужить причиной?
— Не думаю. Впрочем, скоро буду знать наверняка.
— Звучит весьма уверенно. У вас есть еще какая-то зацепка?
Дьюкейн внезапно прикусил язык. Его смущало зрелище Биранна на стуле, незримо хранящем многоцветный образ Макрейта. Вернулось вызванное допросом Макрейта волнующее чувство, в котором смешались сознание собственного несовершенства и свои честолюбивые устремления. С той разницей, что на Биранна его власть не распространялась. Биранн не был узником на скамье подсудимых.
Его потянуло подпустить в свой ответ туману.
— Да, есть кой-какие ниточки, — отозвался он. — Поживем — увидим.
Теперь он ощущал почти физически издавна привычную упорную неприязнь к Биранну. Пора, в конце концов, было забыть тот особенный язвительный смешок. Он ведь и сам сколько раз ни за что ни про что высмеивал людей, причем без всякого злого умысла. Пора покончить наконец с навязчивыми притязаниями уязвленного и раздутого самолюбия. Он напомнил себе о недюжинных воинских заслугах Биранна. Тоже лишний повод для зависти, лишний источник этой совершенно недостойной вражды. Глядя вслед Биранну, который собрался уходить, Дьюкейн был ослеплен явлением ему в пыльных солнечных лучах образа Полы с двойняшками, какими последний раз видел их у моря в Дорсете. Дьюкейн, которому Пола нравилась и внушала уважение, ни минуты не сомневался, что виноватой стороной в разводе был Биранн. Он слышал, как Биранн рассуждает о женщинах. Но сейчас, провожая глазами своего посетителя, испытывал чувство, близкое к жалости: иметь такую жену, как Пола, таких детей, как двойняшки, и по собственной прихоти лишиться их навсегда!
— Делай что хочешь, — сказала Джессика, — только не говори «никогда». Меня убивает это слово.
Дьюкейн промолчал с несчастным видом. Подавленный, виноватый, он выглядел сейчас другим человеком, непохожим на себя.
— Я просто не могу понять, — говорила Джессика. — Должно же быть какое-то иное решение, наверняка должно! Думай, Джон, думай, ради бога!
— Нет, — пробормотал он, — другого нету.
Дьюкейн стоял у окна в густых лучах предвечернего солнца, съежась от тоски, томясь и маясь, чужой и гадкий сам себе, как будто оброс коростою струпьев. Он медленно качнул головой туда-сюда не значащим жестом, а движением вьючного животного, которому больно давит на плечи ярмо. Со вздохом бросил на Джессику быстрый, острый, недобрый взгляд.
— Вот несчастье…
— Ты хочешь, чтобы я отпустила тебя легко, так ведь? А я не могу. Как я могу покончить с собой, задержав дыхание.
— Бедная моя девочка, — сказал он сдавленно, — не надо, не надо воевать.
— Я не воюю. Просто пытаюсь выжить.
— Это стало ни на что не похоже, Джессика…
— У тебя — возможно. Я не изменилась. Почему ты не можешь объяснить, Джон? Зачем тебе совершать такое над нами?
— Нельзя влачиться дальше в подобном эмоциональном хаосе. У нас нет окружения, обыденности, устойчивости. Живем эмоциями и пожираем друг друга. И это — безобразие по отношению к тебе.
— Ты думаешь не обо мне, Джон, — сказала она, — я это знаю. Ты о себе думаешь. Ну, а обыденность — почему она для нас обязательна? Мы вовсе не обычные люди.
— Я говорю, что мы не можем сосуществовать и принимать друг друга как данность. Мы не женаты и мы не просто друзья. Так нельзя. Ситуация никуда не годится, Джессика.
— В последнее время — да, но, если только ты перестанешь носиться с этой темой, все уляжется.
— Необходимо упростить положение вещей. Добиться простоты в своей жизни.
— Не понимаю почему. Что, если жизнь устроена не просто?
— Значит, это неправильно. Жизнь у каждого должна быть простой и открытой. А у нас, покуда тянется эта история, и то, и другое невозможно. Живем, словно в дурмане.
— Никакой истории нет, есть то, что я люблю тебя. История существует в твоем воображении.
— Хорошо, пусть в воображении. Я с самого начала не должен был допустить этих отношений. Вина целиком на мне, Джессика. Я очень дурно поступил.
— А мне кажется, ты поступил замечательно, что допустил эти отношения, чем бы все это ни кончилось.
— Они неотделимы от того, чем это кончится.
— Почему ты не можешь жить в настоящем? Ты где угодно живешь, только не в настоящем! Что тебе сейчас мешает взять и пощадить меня?
— Мы — люди, Джессика. Мы не можем жить одним лишь настоящим.
Джессика закрыла глаза. Любовь ее к Джону была в этот миг такой неистовой, будто сжигала ее заживо. Сгинуть бы теперь, подумала она, пасть угольком к его ногам.
Его внезапное решение не видеться с нею больше было недоступно ее пониманию, точно смертный приговор незримой власти за неведомое преступление. Все шло как обычно, и вдруг, словно гром среди ясного неба — это…
Джон Дьюкейн возник в жизни Джессики как первая большая подлинность. Родного отца она не знала, он умер, когда она была слишком мала. Мирилась кое-как с типичным для рабочей среды домом матери и отчима, откуда сбежала, поступив в художественное училище. Но студенческая жизнь представлялась Джессике теперь пустой, несущественной, — чем-то вроде хмельной случайной вечеринки. Спала то с одним, то с другим. Пробовала то одну, то другую новомодную манеру письма. Никто не пытался научить ее чему-нибудь.