А в тот вечер я ее постоянно вспоминал. И спасительный жест, и еще — когда мы перекусывали, она спросила меня, с чем я хочу бутерброд: с вареньем или с ореховым кремом; я же от смущенья никак не мог выбрать и пробурчал, по-прежнему краснея, что мне безразлично, но она настаивала, и я с ужасом услышал себя как бы со стороны, словно космический хаос вещал через мои уста: и с тем, и с другим, — и она мне вскоре протянула, улыбаясь, единственную в мире тартинку с красной и коричневой полосками. Улыбку ее я тут же истолковал следующим образом: я знала, что приятель моего брата, о котором он до сегодняшнего дня и не заикался, дурак, и поломанные очки на его носу дурацкие, и эта нитка-маслорезка, перемотанная вокруг правой дужки, но чтобы уж дурак до такой степени… Интересно, он и впрямь думает чему-нибудь выучиться? Воображаю себе, как после моего ухода они оба, брат и сестра, разыгрывали в лицах эту сцену (бутербродный гибрид и мое жеманное позерство), а потом вновь и вновь ее повторяли, каждый раз покатываясь со смеху. Но и у меня был свой реванш: я заметил, как она грызет ногти, а это настолько не вязалось с моим представлением о красоте, что в некоторой степени компенсировало и мою неловкость, и скверно починенные очки. Вот почему я позволил ей в тот же вечер проскользнуть в свои мечты, которые я направляю, как хочу, пока не усну.
До тех пор, пока свет не тушили полностью (щиток с двадцатью выключателями в два ряда находился над постелью дежурного воспитателя, и долго еще эти щелчки воспринимались как своеобразная побудка), у нас не было покоя. В дортуаре положено было молчать, наказание следовало за малейший шум (даже если после тяжелого дня, начавшегося спозаранку, все заводилы и сорвиголовы валились с ног), и, чтобы как-то общаться между собой, мы изобрели такую штуку. Под окнами у нас располагались шкафчики, а в нижней их части проходили трубы центрального отопления, и если сунуть голову в эти импровизированные исповедальни, то можно тихим голосом обмениваться существенной информацией, необходимой для выживания: «Фраслен болен», или «Как ты думаешь, у Жужу искусственный глаз?», или «Чему там равна сумма углов треугольника?». Но, очевидно, этот способ не обеспечивал достаточной секретности: когда двое учащихся пять минут кряду сидят на корточках, сунув головы в смежные шкафчики, есть в этом нечто подозрительное. Застукав нарушителей, одного ставили на колени в углу, между кроватью воспитателя и туалетом, а другого почти на всю ночь отправляли за порог дортуара, на ледяную в зимнюю пору лестничную клетку.
Как раз зимой, когда мы старались побыстрее помыться и не очень-то плескались в местах общего пользования (вода у нас подавалась тоненькой холодной струйкой по горизонтальной трубе, державшейся на маленьких двойных штырях, вбитых в стену через каждые пятьдесят сантиметров, и стекала в эмалированный белый бак, наподобие лотка, поставленного так высоко, что малыши не могли помыть в нем ноги), начальству взбредало порой в голову проинспектировать чистоту ног у какого-нибудь нерадивца, и, хотя мы уже улеглись спать, всех отправляли мыться, поэтому приходилось оставаться начеку даже после того, как гасили свет, а запускать механику своих мечтаний можно было лишь тогда, когда уже наверняка никто не мог прийти ее нарушить.
В это время море внизу неустанно бросало свои валы на бетонные волнорезы, агонизировало на пляже и, в судорогах перемалывая ракушки, отступало, прежде чем снова кинуться в атаку, всегда непобежденное, всегда чреватое подавленными вспышками гнева, и вот упрямая белолобая волна вновь идет на приступ валунов, размахивая ошметками водорослей, и вновь отступает после очередной попытки. Но это вечное движение, звучное товарищество, баюкавшее нас по ночам большую часть года, было лишь своего рода подготовкой, пробой сил перед большими зимними маневрами, когда буря, разыгравшаяся над Атлантикой, набирала такую мощь, что казалось, водяные орды сметут здесь все.
В дни равноденствия наступает пора большого прилива, когда прибой всей своей тяжестью атакует насыпь, прежде чем вскарабкаться по каменной стене и в два приема рухнуть на тротуар: сначала накатывают студенистые пласты волны, затем, с некоторым опозданием, россыпи брызг, словно морской посев, легко и приглушенно разлетаются во все стороны, как бы завершая секвенцию. Но приступ идет за приступом, и чудится, будто волны бросают друг другу вызов: кому удастся дальше отодвинуть эту зыбкую границу между стихиями, отвоевать еще немного пространства у земной тверди? кто упадет дальше всех? а почему бы не попробовать добраться до сторожки, крохотного домика с шиферной четырехскатной крышей, зажатого между двумя постройками, которые возвышались над набережной? И вот уже, грудью на амбразуру, со всех сторон водная стихия устремляется на насыпь, тротуары и дорогу, а волны, втянутые в игру, набирают разбег издалека, выгибают спины, врезаются в соленое морское поле глубокими, грозно извивающимися бороздами, надвигаются, как ветер в пшенице, белеют и пенятся растущими хребтами валов и, наконец, дойдя до каменной преграды, взметаются стеной над зыбью, с неимоверной силой обволакивают кажущийся игрушечным вал и перекидывают через шоссе водяную арку.
Натянув до глаз одеяло, мы слышим, как готовится и разыгрывается баталия. В этом ужасном шуме слиты рев моря и раскаты грозы, вспышки молний мечутся по дортуару, а бывают ночи, когда огни фонарей словно окутаны ватными коконами, и тогда глухо звучит доносящийся до нас густой меланхоличный гудок сирены. Иногда же по вечерам дождь, порвав внезапно с укромной, тихой жизнью, решает исхлестать все стекла, будто назойливый продавец песка, устав распродавать его по мелочам своим засыпающим клиентам, придумал закидать наши окна пригоршнями гравия, чтобы одним броском засыпать нас по темечко. Но стекла сопротивляются, и, когда волна взмывает над крышею сторожки, гудящей, как барабан, ко мне уже не подобраться, я далеко и от дортуара, и от ненастья, от дневных страхов и постоянных унижений, я укрылся в мире чистой нежности и сострадания, где нет места ни ожесточению, ни недоброжелательству, и никто, даже разбушевавшиеся стихии, ничего здесь поделать не могут.
Вот и сегодня вечером у меня гостья: сестра моего товарища пришла ко мне в хижину, которую я смастерил из тонких реек на вершине дерева, растущего посреди острова; здесь, вдали от всего мира, мы можем приникнуть друг к другу. Ничего нескромного я себе не воображаю, с нас довольно и поцелуев, долгих, нежных объятий, слов любви, сердечных взглядов. В моем воображаемом фильме я кое-что подправил: ростом вытянулся на целую голову, чтобы заглядывать в глаза любимой, не приподымаясь на цыпочках, и зрение у меня, конечно, острое, никаких очков не требуется. (Значит, и горизонт нужно нарисовать другой, заменив обморочную мешанину пятен на линию резкую, как лезвие бритвы, там, где, вроде бы, встречаются небо с землей, — но это чисто формальное сооружение, лично для меня совсем не обязательное, ведь никогда моя подруга не станет неделикатно допытываться, показав вдаль: а видишь ли ты то, что вижу я?). На моих ногах — роскошные белые мокасины, какими меня просто сразил один здоровенный выпускник, переходивший двор коллежа широкими легкими шагами (безрезультатно я пытался ему подражать, резко отталкиваясь ногами, как нам вдалбливали на уроках физкультуры, и старательно выворачивая ступни; плохо выверенный толчок, конечно же, тянул меня вверх, и на каждом шаге я подпрыгивал, будто козленок, а земля странно пружинила в ответ, словно я шагал по лунной почве в невесомости).
Что же до моей подружки, так она больше не грызет ногтей, и я придумываю для нее роскошный красный маникюр, с которым она выглядит уже совсем дамой. Мне даже захотелось нарисовать ей легкие синие тени на веках, но, в общем, она осталась такой же, как всегда. Все та же девочка, которая бегала за моими упавшими шариками и сделала мне чудной бутерброд. На ней та же синяя юбка и бледно-голубая блузка. Я еще не осмеливаюсь раздеть ее. Даже в мечтах, когда протягиваю руку, невольно краснею. Вскоре, когда после всех этих увлекательных вечеров в полутьме дортуара под убаюкивающий шум волн мы станем более близки друг другу, я, воспользовавшись случаем, тихонько буду ласкать ее незрелую грудь, но не снимая блузки, а лишь запустив под нее пальцы между третьей и четвертой пуговицами.
Однако постепенно в памяти бледнеют очертания ее лица. Чтобы восстановить их, я жду нового приглашения, но его все нет и нет. Зато меня зовет к себе другой экстерн, также незнакомый. Это уже межгалактический чемпион по пинг-понгу, правда, сестры у него нет, и мне приходится самому искать закатившиеся шарики; играем мы в захламленном гараже, и пропадают они здесь неизвестно куда, поэтому наши партии затягиваются. Впрочем, кажется, мое амплуа спарринг-партнера оценили, поскольку и в следующий четверг меня хотят обязательно пригласить: о, мамуся, правда, мой новый товарищ сможет опять прийти? мне так редко удается потренироваться на высоких подачах…