Мы собираем с земли едва порозовевшую клубнику и жадно ее поглощаем. После лишений оккупации и долгой повоенной карточной системы потребность в сахаре столь велика, что зрелище фрукта, истекающего соком на земле или на ветке, особенно персиков в междурядьях лозы, становится символом райского насыщения; опавшие плоды, усеянные осами и уже перекатываемые муравьями...
Дальше за дорожкой, спускающейся к теплице, напротив стены, полоска огорода и фруктовых деревьев, с тыквами и айвой, а в самом центре, судя по всему, прямоугольник навоза, над которым кружатся осы, шмели, пчелы, слепни, шершни.
Над головой пение кукушки: «ку-ку-ку», порой всего три ноты, когда у нее нет того, чего хочется, - или же есть в избытке.
Посредине склона и напротив правой стены, главенствуя надо всем, в средоточии всего, гудя, благоухая, отражая свет, меж двух сосновых стволов стоят три улья, тот, что по центру, выше двух других. Всегда в лучах света, алтарь Истории, акрополь, престол царя животных, Животного, что, выделяя пищу для людей, ткет нить Истории, маленькие летучие Парки: наименее животное из всех животных, неживотное-нечеловек, символ долговечности организованной жизни; эти три жилища, которые сосны озаряют своим светом, место Суда и даже Власти: пчелы обороняют его своими жалами.
Чуть ниже бордюры и плоскости сахарных цветов: мы ждем, пока пчелы не упорхнут с них, дабы самим сорвать их и съесть; мы видим, как пчелы вылетают из ульев, направляются к чашечкам, к открытым плодам, трепещут против света, надзирают сверху за питающими их садами; поднимая лицо от клубники, которую едим прямо с земли, мы прячем свои испачканные губы, опасаясь, как бы пчелы не ринулись слизывать с них сахар, не залезли за ним в рот, в глотку, в пищевод, в кишечник.
Любимой пчелы у нас нет, мы считаем пчел коллективом, летающим в поисках сахара, нектара. В саду живут три моих личных уникальных животных: зеленая гадюка у стены, скарабей на своей астре, у бассейна, - мы видим его каждую весну, но какая разница, того ли самого: мы не отличаем его запах от аромата цветов, на которых он отдыхает после золотистого полета, - и королек.
Утром садовник показывает нам, как он вылетает из гнезда, а затем возвращается с червяком, почти одинакового с ним размера, в клюве, мы видим, как королек трепещет в воздухе в нескольких миллиметрах от гнезда, не в силах за него зацепиться. Мы знаем, что это самая маленькая птичка в Европе. Но что такое Европа? Война.
Королек: какого крошечного королевства - самого маленького в Европе? Седовласый садовник говорит нам это беззлобно, и мы думаем, что можем подойти, погладить и даже время от времени брать его к себе жить, класть в карман или спичечный коробок и носить с собой в детский сад, затем к монахам и заставлять петь; что я могу посадить его на маленькую парту в своей комнате, вровень с чернильницей, чтобы, вылив чернила, наполнить ее молоком или свежей водой...
Во время грозы его гнездо на ветке лиственницы очень высоко забрасывает ветром; мы берем в шалаше лесенку и приставляем к стволу: я поднимаюсь на самую верхнюю ступеньку, дальше нужно обхватить ствол ногами и подтягиваться; кора натирает промежность, я повторяю движения, взбираясь выше и выше, но внезапно забываю обо всем: падаю, ухо разрывается о сучок: на земле мать уже склоняется надо мной с пузырьком, теплая струя моей крови продлевает удовольствие: потеря крови на траве, боль от разрыва, все это приятно снимает мое вечное напряжение, и я говорю радостно, возбужденно.
В тот же день, когда ухо зашивают и перевязывают, у нас вновь кипит деятельность: отец должен вырвать мне вечером молочный зуб, но мы решаем сделать это сами; я поднимаюсь в дом за леской; спустившись, привязываю ее к зубу: другой конец лески отдаю брату, который привязывает его к щеколде открытой двери одного из шалашей; я отступаю назад, а брат резко захлопывает дверь, но зуб держится крепко, раз, два: мы начинаем сызнова, между нами роится мошкара, наконец зуб немного поддается; а вечером, после ужина, отец упирается сверху большим пальцем, красным от меркурохрома[127] и выдергивает зуб с корнем.
*
В моей комнате маленькая парта стоит перед окном, выходящим на горную речку. В этой комнате громче всего слышен шум потока, я сам делаю здесь первые домашние задания, в основном сочинения. Пока пишу с помощью тогдашних принадлежностей: бумаги, фиолетовых чернил и т.д., и начинаю подбирать слова, - у меня уже наготове парочка для описания одного явления природы или действия, - они стоят передо мной во внутренней черноте моего лба, когда закрываю глаза, я чувствую, что обретаю там средства к существованию, даже к власти над жизнью, «миром», и к очерчиванию того, что должно оставаться в тайне.
Именно здесь, сидя на скамье за этой партой, положив локти и запястья на покатый бортик, под оглушительный грохот воды, я начинаю разговаривать с божественными, евангельскими персонажами, со святыми, особенно с мучениками, а порой и с героями сказок, - утешая обманутых и усмиряя жестоких.
Я проговариваю вслух свои сочинения и порой вставляю в описания диалоги людей или животных: в зависимости от темы, свинья, фея... и жаба, малыш Бонапарт, Иосиф, проданный братьями, - в ту пору наши родители нянчатся со мной, и сестры нередко подталкивают меня к ним как «любимчика», чтобы добиться поблажки либо прощения, и эта черствость так больно ранит мне сердце, что я воображаю, как они тоже крадут меня и продают.
Эта маленькая парта - фундамент, челн, колесница моей грядущей жизни.
Из-за войны и оккупации головы у нас большие, а ножки тоненькие. Но мы бегаем целыми днями, поднимаемся в школу, спускаемся, носимся на переменах, а после уроков - в саду, во дворе дома. Порой, еще опьяненный гуляньем во дворе, я хватаюсь за свою парту, голова кружится, нужно заполнить ее словами, образами, и я выражаю их в речи. Я вздрагиваю, если в мою комнату входит - даже потихоньку - мать.
Слева от парты большой шкаф с домашними одеялами на верхней полке, ниже - одежда моего брата и моя собственная, да еще выдвижной ящик с варежками, чепчиками и т. п.
На этом шкафу, где хранятся дорожные чемоданы, с обоих концов балюстрады стоят две бронзовые кошки: скорее, египетские божества, нежели домашние животные. Засыпая по ночам, я смотрю с кровати, как они созерцают вечность: для них нет ни «до», ни «после», впереди вечности столько же, сколько и позади. И все же их взоры устремлены в будущее, к лунным лучам, пробивающимся сквозь ставни.
Напротив кровати две этажерки с остатками уже прочитанных книг: «Гедеон-Заправила», «Сказки Дядюшки Бобра», иллюстрированные книжечки Беатрис Поттер, «Кролик Питер»; новые книги: «Сказки» Перро, «Сказки» Андерсена, Жюль Верн; «Зеленая библиотека»: Джек Лондон («Белый клык», «Зов джунглей»), Диккенс («Дэвид Копперфильд», «Оливер Твист»), Гектор Мало («Без семьи»)[128], «Пиноккио», Лафонтен, «Отверженные», «Сказки просто так» того же Киплинга, графиня де Сегюр («Приключения Сонички», «Генерал Дуракин»)[129], Наполеон, «История Жана Бара[130], корсара Людовика XIV», «Золотая легенда моих крестников», «Ги де Фонгаллан»[131], «Маленький лорд Фаунтлерой»[132], «Том Плэйфэйр»[133], «Песнь о Роланде», «Роман о Лисе»[134], «Дитя» Валлеса[135]. Позднее я уже читаю «Рассказы из древнегреческой мифологии и драматургии» и «Рассказы из японской драматургии», изданные «Фернан Натан», где встречаю «Историю Аматэрасу», японской богини Солнца, - и на следующий день смотрю на Солнце, дотоле бесполое, как на женщину, - отчего оно лишь сильнее меня согревает.
Разумный возраст, семь лет - для меня возраст света, световых лучей, лучей световых следов: солнечные лучи, лунный свет, пробивающийся между ставнями, - промежутки, в которых со мной говорит Христос, - радуги, отражения, отблески бензина на асфальте, свечи, плошки, светляки, воск и абсолютный свет святого причастия и красной лампадки в дарохранительнице на алтаре либо сбоку. Во время частной репетиции причащения, весенним вечером, на белой заре, я подхожу к алтарным ступеням, а все остальные обступают священника, каноника Катона, и тот поворачивает голову к дальней части церкви, я бегу к алтарю и тяну руку, запястье и кисть к лучу красного света, исходящему из дарохранительницы. Открытая, освещенная дарохранительница смешивается для меня со святая святых, ведь тогда я уже читаю в маленькой иллюстрированной Библии, что в Иерусалимском храме хранится оригинал десяти заповедей, начертанных десницей самого Господа. Но здесь тело Его распятого Сына, и это светится Его кровь.
Два-три года назад, держа мать за руку, я вижу, как над головой священника помощники возносят монстранцию[136], и одновременно слышу колокольчики, которыми звенят дети на хорах, тогда мне кажется, словно эту музыку испускают золотистые лучи монстранции, задевая, скребя о какую-то райскую материю, наподобие тех, что мы видим на картинах, и когда мать говорит мне, что Христос явится в облатке, которую священник еще поднимет над собой, я всматриваюсь в темную глубину хоров, дабы узреть, как Он приходит, покачиваясь, будто на волнах.