Рассказы святых отцов либо монахинь подкрепляют образ Франции, посылающей, жертвующей лучшими своими сынами и дочерьми в заморских владениях. Проезжие миссионеры, «по возвращении из жарких стран», показывают нам фотографии своих миссий, где африканские, азиатские, океанийские дети прилежно чертят карту Франции.
Один приезжает к нам аж из Китая, рассказывает, как пытали его самого и перебирает двумя оставшимися пальцами правой руки снимки китайских племен, раздираемых между националистами и коммунистами.
Кожа под его бородой багровеет. Чем больше он говорит, тем сильнее горячится и теряет авторитет посланца Христова, обязанного понимать и любить своих палачей.
У меня стремление к святости и мученичеству дополняется желанием проповедовать Евангелие далеким и свирепым народам, я уже воображаю, как, повзрослев - это случится так скоро, - приближаюсь со своими товарищами в сутанах к деревне, где должен учредить миссию, пробираюсь через опасные заросли, болезнетворное болото к прогалине, где над соломенными хижинами поднимаются струйки дыма.
Иногда я даже воображаю, будто моя миссия потерпела крах, по крайней мере, среди вождей племени - рабов-то удалось обратить, - и я готовлюсь к тому, что меня сварят и съедят; поскольку в ту эпоху говяжьи мозговые кости, вареные либо жареные - чуть ли не с кровью - приберегают для голодающих детей, я чувствую, как засыпаю от амазонского кураре, во сне меня разрезают на части, варят и едят в пыли, под музыку. Мой мозг, который я уже начинаю осознавать, кипятится в общем котле.
Из катехизиса, а также давным-давно из рассказов матери я узнаю о христианских догматах и таинствах, но мне не дает покоя более древняя тайна, жертвоприношение Авраама; маленькая иллюстрация, увиденная мельком в 1942 году в «Священной истории», которую нам читает мать: костер для Исаака, баран в колючих кустах и занесенный в руке Авраама нож, мне чудится, будто у меня голова Исаака, свисающая над пламенем, и его перерезанная глотка, но еще раньше, при подъеме к месту жертвоприношения, я мысленно дополняю текст Библии вздохами Авраама, мольбами и жалобным торгом с Господом в содомском вкусе, торгом, в котором Исаак ничего не смыслит. Авраам так стар, Исаак так юн, а грозный Бог еще старее Авраама, и оба говорят на столь древнем языке, что Исаак его не понимает.
Какой же убогой по сравнению с этой тайной предстает мне в ту пору тайна Троицы, величественной, но статичной! Абстрактное и конкретное предстает мне в словах и светящихся образах, чем глубже и непостижимее тайна, догмат, тем сильнее свет: когда нам объясняют, что Троица - тайна, оставляемая, даже взрослыми, богословам, загадкой для меня становится то, что это - три существа, составляющие одно, - вообще тайна.
Позже, рассматривая репродукции в книгах, я воспринимаю жертвоприношение Исаака уже как Искусство, как событие, более близкое к Богу, нежели к человеку, как чрезмерность, обнажающую истину, как изнанку притчи, заурядной трагедии, как безумие, проясняющее истину лучше, нежели рассудок, сумасбродство Господа, однажды от скуки решившего испытать Авраама.
Как постичь догмат о непорочном зачатии, в честь которого в Лионской епархии 8 декабря выставляют плошки, изготовленные детьми и матерями, если еще не знаешь, каким образом появляются на свет? Это всего-навсего праздник непорочной девы, в смысле чистоты одежды, вечной женственности, изображенной на полотнах, изваяниях, предметах культа, бестелесной и закутанной в складки материи, существует лишь животная сексуальность, как у тех «склеенных» собак, что стонут на улице и тянут друг дружку в разные стороны, пока их не сбивают машины, нередко насмерть, как у тех черно-красных «солдатиков»[146] в саду, связанных вереницей и замирающих посреди тропинки без всякой причины, как у мух, слипшихся на краю бездны: что это за хаотические, нелепые, безотчетные, мучительные движения?
Женщина - максимум, слегка приоткрытая шея, и даже кормление грудью - тайна.
Во время продолжительного застолья у нашей бабки (примерно в то же время, как я беру за руку малышку Мари-Пьер), пока наш дед утоляет свой бургундский аппетит целой чередой весьма пикантных блюд, я вижу с высоты своих семи лет, как один из моих дядьев, младший брат отца, берет руку девушки, которую называют его невестой, подносит ко рту, а я вполголоса, слегка обиженно спрашиваю мать:
- Что они делают? - поскольку чувствую в этом жесте то же, что нередко наблюдаю у отца, какой-то иной пыл, сообщничество и, главное, незаметное для других общение, мешающее коллективной игре. Да еще и во время еды.
Каждый четверг мы обедаем у нашей бабки. Окна дедовского дома выходят на главную улицу, узкую, темную, мощеную, Национальную, а с южной стороны - в сад, Предардешские горы: приемная - на улицу, кабинет - на застекленное продолжение сада. Служанка, «сизая Мари», встречая пациентов, кричит с улицы:
- Еще один! - или: - Еще одна!
На лестничной площадке второго этажа, под высокой стеклянной крышей, в застекленном шкафу, среди переплетенных книг по медицине, художественной и нравоучительной литературы: банки со змеями, привезенные нашими тетками из Юго-Восточной Азии, Индии и Египта. Не от этих ли змей погибает Клеопатра?[147]
Рожденный в Отёне на улице Крыс, он принадлежит к семье, считающейся именитой в Морване с XVII столетия - в ней много Теодоров, Альфредов, Андошей, - живущей за счет свободных профессий и наносных земель; в середине XIX века один из его дядьев растрачивает большую часть своего состояния на празднества, женщин и т. п. Его прозывают «лакомым куском».
Наш дед Альфред учится медицине в Лионе, в 1892 году поселяется в Бург-Аржантале, откликаясь на объявление о «враче для бедняков»; он перевозит туда свою мать, слывущую властной женщиной, и она управляет домом до самой смерти; дед женится в 1909 году.
Вплоть до появления автомобиля он ездит по селам на конной повозке: как и наш отец, его сын, он быстро и уверенно ставит диагнозы, хорошо вправляет переломы, очень частые среди крестьян; вскоре добивается полного уважения людей, и мы видим его на вершине славы. Убежденный антимилитарист, не интересующийся политикой, он лечит, разговаривает, слушает и охотится, любит женщин, и женщины отвечают ему взаимностью; он почти всегда добродушно подтрунивает над своим сильным бургундским акцентом, выдумывает слова, выражения; над своим классическим образованием, приходящие на ум латинские, немецкие стихи он бормочет в коридоре, в саду, в своей повозке, на охоте, спуская со своры собак:
Tityre, tupatulae recubans, sub termine fagi.. .[148]
Он часто приходит побеседовать с матерью, перед которой перестает играть, чтобы сказать кое-что всерьез. Он берет нас на охоту, я вижу, как он ползет под заборами, через подлесок, нагибается, пробирается в кустах, он мало и, наверное, плохо стреляет, но, переводя дух, рассказывает нам о том, что видит и что мы видим тоже: о вспугнутых куропатках, удирающем зайце, блестящей в небе сойке, барсуке, возвращающемся в нору... Он трудится, словно любитель, артист, в отличие от моего отца, более светского и практичного, который переманивает у него клиентов.
В верхней части сада пахнет меркурохромом и эфиром, в нижней - псиной: в глубине догнивает псарня; два довоенных автомобиля, «симка-5» и «розенгарт».
Весной 1945 года наш отец покупает джип в сент-этьенском магазине американских военных излишков, это единственный автомобиль, способный добраться до уединенных хуторов между «шира» - гранитными обвалами у вершин, - отец одалживает его для летней ярмарки: это целый аттракцион, первый парень на селе катает по горам и долам семьи, детей. Что-то среднее между маленьким командирским джипом и штабной автомашиной, с капотом и слюдяными боками.
Мы уже часто сопровождаем отца в поездках: по прибытии на ферму он оставляет нас в необогреваемой машине, джипе или другой, «4-СВ», «дина панхард», затем исключительно в итальянских авто: лишь в сильный мороз (от -18-20° до -25°С) дети в деревянных башмаках проводят нас в дом, к очагу. Спускаясь из комнаты, где ухаживает за родильницей, ребенком, мужчиной, что поранился своим же орудием, или стариком, лежащим при смерти, отец удивляется и немного сердится, что мы сидим в тепле, он стремится хранить в тайне свои отношения с семьями, детьми, которым помогает появиться на свет: во время этих поездок, на шоссе, проселочных дорогах, в машине, моя связь с ним крепче всего, именно там он наиболее охотно рассказывает о себе, нашей матери, как они познакомились, о войне, оккупации, о своей любви к отцу, об охлаждении к нему его матери. Обида всей его жизни.
Там-то он и говорит, на что надеется, чего ожидает от меня.