Миранда, вытянувшись на диване и положив голову ему на колени, обнимала его за талию, плакала и слушала.
— И, как ты знаешь, я действительно ездил с места на место. Из многих мест во многие другие. Это было дико и чудесно, и я дивился бескрайним пустыням, кактусовым пустыням Аризоны, цветным пустыням Нью-Мексико. Красоте Сан-Франциско с его Золотыми Воротами, странному Солт-Лейк-Сити, с его вульгарной мормонской церковью. Но ничто не поразило меня так, как Большой каньон, когда я охнул, словно от сильного удара в грудь. Ты совершенно к этому не подготовлен. Ни фотографиями, ни широкоэкранными фильмами. Ничем! Ты выходишь из машины, перед тобой стена, цепь людей, на что-то смотрящих. На что? Никакого намека — ни звука, ни шевеления. Ты идешь туда, и вдруг — вот он! Огромное, глубокое каменное ущелье тянется сколько хватает глаз, и ты только вертишь головой, чтобы охватить его взглядом, со всеми его извилистыми притоками, разноцветными пластами породы, скалами-скульптурами, его отвесными гранитными склонами. Это было физическое ощущение. Я даже попятился. И может быть, даже поднял руки, чтобы отвести удар. Так мне помнится. Подобное случилось со мной только раз до этого.
Миранда беспомощно всхлипывала и втягивала слезы носом, стараясь делать это как можно тише. Амос вынул платок, устроился с ней посвободнее — трудная задача для тела, которое может быть поднято по тревоге в любой час суток, — вытер ей слезы и продолжал.
— А первый раз, когда я был мальчиком — ну… лет, наверное, семи. И помню все очень живо. Меня послали в магазин. Надо было дойти до конца нашей улицы на главную дорогу, там повернуть налево и пройти еще несколько сот метров. Недалеко. Простое дело. Я побежал по нашей улице, помню, весело, может даже вприпрыжку, и перед тем, как повернуть, посмотрел направо — знаешь, по привычке, — и там, на правой стороне нашей улицы, где она выходила на главную дорогу, на углу, около грузовика стояла кучка людей. Они смотрели на внешнее колесо грузовика — под ним лежал и корчился маленький мальчик — его нога была прижата колесом. Не знаю, теперь мне кажется, что там вряд ли было что-то более серьезное, чем перелом или ушибы. Похоже было, что водитель и мальчик вовремя увидели друг друга, смертельного исхода удалось избежать. И произошло это, наверное, только что. За несколько секунд до того, как я вышел на угол. За эти несколько секунд водитель должен был понять, что произошло и что ему надо сделать — сдать назад. Но я застал как раз момент нерешительности: водитель в ужасе, любопытные прохожие, и мальчик корчится под колесом. Такая картина. И тоже я ощутил физический удар. Только в этот раз к нему примешивалось ощущение, как будто я стал свидетелем очень интимной сцены и должен отвернуться. Что я и сделал. Ясно помню: я увидел их, повернулся, пошел обратно к дому, сделал несколько шагов, снова повернулся, пошел к магазину, сделал несколько шагов в ту сторону, снова повернулся и пошел к дому, а потом совсем остановился. Замер. Лишился сил. Ноги отказались идти. Мне еще не приходилось справляться с такими переживаниями.
Она перестала плакать. Они долго молчали и не шевелились. Прошел почти час; в комнате стемнело; Миранда поднялась, включила лампу в соседней комнате, чтобы не сидеть под резким светом, налила ему и себе по бокалу вина и сказала:
— Они могли ошибиться.
— Не смеши меня, — отозвался он с намеренной резкостью. — Специалисты не ошибаются. Успокаивает то, что они не сочли тебя безнадежной, не сказали, что он распространился.
— Они ничего не сказали — только то, что я почти наверняка лишусь груди. — И она опять заплакала.
— Но это не значит, — сказал он очень громко, заглушив ее плач, — что ты умрешь от рака.
— Амос! — запротестовала она, задетая его резкостью. — Я не техническая проблема, которую надо решить, и не юридический казус, который надо распутать. — Не говори со мной так враждебно. Я знаю, что ты не злой, но прямота не всегда помогает. Иногда она обижает, ранит. Не будь грубияном. Прошу тебя.
— Но это не отменяет сказанного, — продолжал он, хотя уже мягче. — Женщин убеждают обследоваться пораньше, тогда в большинстве случаев его можно остановить. Поэтому и я тебя уговаривал. Тебя еще не оперировали, а когда прооперируют, я почти уверен, выяснят, что захватили вовремя. Ты молодая, нет никаких оснований…
— Но мне отрежут грудь!
Амос сник.
— Я понимаю, — только и мог он вымолвить.
И они опять надолго замолчали.
К огорчению из-за Миранды прибавилась и отчасти заслонила его другая мучительная проблема. Миранда отлично понимала ее и, чем дольше они не решались заговорить о ней, тем тревожнее становилось Миранде. В конце концов молчание и мысли о том, какую внутреннюю борьбу он переживает, стали невыносимы. Она начала издалека:
— Знаешь, ты не прав насчет страны.
— Не прав?
— По-моему, никто еще не почувствовал, что происходит на самом деле. — Амос не ответил. Дыхание ее немного успокоилось, и она продолжала: — Это уже не «бедная старая Англия», а «Англия воспрявшая». Поверить трудно, я знаю — знаю, что забастовки, что неуемная алчность, но это только там и сям. — Она встала, чтобы наполнить бокалы. — Ты жалуешься, что рабочие не выкладываются, а подумал о том, что недовольные спекулянты не желают вкладывать в реальное производство?
В другое время он ответил бы. Но сейчас стиснул зубы и спрятал правую руку в карман, показывая, что спокоен. Однако его выдавала левая, ритмически постукивавшая по колоде карт. Миранда сделала вид, что он ждет продолжения.
— Да, есть и злонамеренность, она всегда будет, но, понимаешь, наконец-то дошел до людей простейший марксистский урок: что капитал рабочего — его труд. Да! Он тоже владеет капиталом, который можно инвестировать. Понимаешь, работать — это одно, это он использует свой труд, но труд — особая сущность, и рабочий хочет, чтобы он приносил прибыль. Что еще у рабочего есть? Больше ничего. И он только теперь осознал это. По-моему, это замечательно. Произошла решительная перемена. И с этим надо сжиться.
Он упорно не хотел отвечать и беспрерывно постукивал пальцами по колоде. Стремясь убедить его, она вкладывала в свои рассуждения столько чувства, что они как будто поменялись ролями: казалось, это она утешает его в преддверии мрачной трагедии.
— И вот что еще. Смотри: ценность человека? Сколько стоит человек? Как оценить его труд? Не пора ли кому-нибудь заняться этой проблемой?
На этот раз он все же ответил ей — коротким уничтожающим взглядом.
— Ее нельзя игнорировать, Амос; рано или поздно ее должны будут осознать и управляющие, и рабочие. Что имеет бо́льшую ценность: семь лет, потраченные на изучение архитектуры, или постоянная угроза здоровью, подстерегающая рабочих в химической промышленности, неважно, квалифицированных или нет? Рано или поздно такие вопросы придется решить. Понадобится новый подход, иного рода менеджмент. Ты не думаешь?
Он думал — но по-прежнему молчал. В отчаянной попытке удержать его при себе или хотя бы удержать от отъезда она рискнула высказать еще одну мысль. Своего рода итог.
— Само понятие прибыли под вопросом!
Ей было стыдно, что она так неудачно выразила свою мысль. Чего еще можно ожидать при таком стрессе? Но он молчал, и в этом читалось презрение к ее доводам. И опять наступила долгая пауза. Потом, не ожидая хорошего, она спросила:
— Может быть, мистер Домбровски подождет несколько месяцев?
— А может быть, не подождет!
— Пожалуйста, не рявкай. Пожалуйста.
— У меня дилемма. Такая, о какой я меньше всего мечтал. Позволь мне рявкать.
— А что мне делать, Амос?
И надо же, чтобы в эти дни печали и нерешительности, когда молодой человек сидел в меланхолическом раздумье, когда ему необходим был покой, чтобы собрать мысли, — надо же, чтобы из прошлого его родителей возник этот старик, двоюродный дед с подагрическими пальцами, этот «дядя Мартин», с такими же, как у него, глазами, глухой и являвший собой картину старческого распада, которого сам страшился, — надо же, чтобы именно теперь старик вторгся в их жизнь.
Как-то в конце дня бабушка с братом пришли к ним, чтобы убить время, и старик проследовал за молодым в ванную. Дед понаблюдал за ним, странно, по-боксерски поднимая и опуская плечо, что выражало его готовность ко всему, но при этом одышливо кряхтя, как кряхтят старики, от которых даже тик требует чрезмерных усилий, — и спросил:
— Что это?
— Зубная щетка, дядя.
— Зубная щетка? Жужжит, как бритва.
— Это электрическая зубная щетка.
— Электрическая зубная щетка? А она нужна — электрическая зубная щетка?
— Электрическая зубная щетка, дядя Мартин, чистит сверху вниз. Она правильно чистит.
— Когда у меня были зубы, я тоже чистил сверху вниз.