Но ничто не могло испортить ему удовольствия от посещения синагоги. Старик любил весь ритуал. Может быть, самой большой для него радостью было посещение незнакомых синагог. Его не волновало, какого они толка — ортодоксальные, либеральные, реформистские, хотя странно было видеть, как в реформистской синагоге женщины бесстыдно смешиваются с мужчинами. Это неприличие вызывало у него смущенный, нервный смех. В каждой синагоге была своя особая атмосфера. На людях сказывался характер раввина: положительно, если раввин был веселый, величавый или велеречивый. Или если раввин был слабый, в людях проглядывала агрессивная заносчивость, чванство — раввин не мог устоять перед их коллективным самомнением. Он шел у них на поводу!
Но какова бы ни была обстановка в синагоге, Мартин наслаждался любой. Ощущение близости, общности согревало душу, радость, которую доставляли людям их дети, действовала заразительно. Он ходил от человека к человеку, интересовался их биографиями, их особенностями, с гордым чувством, что он здесь свой. Старожил, прохаживающийся по знакомым территориям с чувством собственника. Он бывал здесь раньше, задолго до любого из них.
Перед синагогой собирались опрятно одетые мужчины и женщины, встречались с друзьями и родственниками. Извлекались для ежегодного употребления шутки, пропахшие нафталином, как праздничные костюмы.
— Спасибо Г-споду за Рош а-Шана, а то бы я думал, что ты умер!
— День уплаты долгов!
— Кажется, мы виделись всего год назад!
Все смеялись, разглядывали наряды друг друга, болтали о войнах, родах, бизнесе, непослушных детях, прощая друг другу скудость остроумия. Эта атмосфера так согревала душу старику, что он подходил к совершенно незнакомым людям, смеялся с ними над анекдотами, которых не мог расслышать, пожимал им руки, целовал их жен.
А молодой, хоть и поглощен был своими переживаниями, обмирал от стыда.
— Это мой двоюродный дед, — говорил он, старательно изображая беззаботность. — Из провинции, приехал на праздники. Никого не знает, ничего не слышит и не понимает, куда попал. Вы уж присмотрите за ним, если не трудно. Я за ним приеду, когда тут кончится.
Все говорили «конечно», в особенности толстые средних лет мамаши, чьи дети уже не требовали постоянной опеки, — они особенно привечали старика, который целовал их, как любимых сестер.
— Дядя, — шептал молодой человек, — ты же их в первый раз видишь.
Женщины смеялись, показывая, что это неважно. Они понимают.
— Из нее выйдет чудесная жена, — сказал старик о женщине, которую наградил исключительно долгим поцелуем, окончательно смутив племянника. — Я-то в этом понимаю! Поверьте! Чудесной будет женой!
«Старый дурак, — думал племянник, спасаясь бегством. — Половину времени не соображает, что делает, — проверю-ка я, когда на самом деле заканчивается этот помпезный ритуал. Кто-то тут должен знать, какие тут порядки. Приеду я в семь тридцать — и опять жди». Он нашел шамеса, служку — должность эта по традиции предоставлялась дурачку, но молодой человек не знал об этой традиции. Наоборот, он-то считал, что обратился к человеку, который годами наблюдал за приходом и уходом людей. Этот человек должен знать не только время начала и окончания служб, но и особенности своей синагоги, ее персональный характер. Он непременно знает, когда закончится служба, — именно он, а не дядя Мартин, мало того, что маразматик, но еще и не бывавший ни разу в этой синагоге. А шамес — как раз специалист.
— В девять часов она заканчивается, — сказал специалист.
— Вы абсолютно уверены? — спросил Амос самым внушительным, самым требовательным тоном.
Грубый шамес, доселе не удостаивавший Амоса взглядом, — как шеф-повар на кухне, или министерский чиновник, или медсестра в больнице, — глубоко убежденный в своей бесконечной важности по сравнению с теми, кого он обязан обслуживать, на этот раз посмотрел на него. Взглядом, полным презрения.
— Абсолютно я уверен? А кто еще может быть абсолютно уверен?
— Я просто спросил. — В эту минуту Амосу открылось, как человек узнает жуткую правду о себе, узнав себя в другом.
— «Я просто спросил», — передразнил его старый шамес, который сыт уже был надутыми молодыми людьми, указывавшими ему, что делать, словно он был служкой в конторе их папаш. — «Я просто спросил!» Да, я уверен, что уверен! — гавкнул он. — Я так уверен, что уверен, что мне платят за то, что я уверен. Специалист! Открыть, закрыть, этот раввин, тот хазан,[40] кто, когда, что — меня спрашивайте. Ну, ты доволен?
— Доволен, — сказал Амос. — Благодарю вас. — И он ушел, оставив служку подметать и передразнивать.
— «Благодарю! Благодарю!»
Полученная информация доставила Амосу удовольствие. Она его порадовала. Не только тем, что дядя Мартин перепутал время — этого следовало ожидать, но и тем, что даже в такой организации, как синагога, есть специалист, причем специалист не по Б-гу. На самом деле ему было приятно услышать, что время окончания — другое. Он слегка обеспокоился бы, если бы шамес подтвердил слова старика, — старик не мог правильно назвать время. Старики ошибаются, должны ошибаться, если они, конечно, не специалисты в чем-то. Хотя, по определению, возраст лишает остатков квалификации. Ведь суть специалиста — способность подпитываться новыми знаниями, а новые знания принадлежат молодым и молодых подпитывают, как и должно быть. Во всяком случае, не восьмидесятидвухлетних старцев с глупыми представлениями о мозге и разделении людей на логичных и интуитивных. Удобная теория, простая — но вздор.
Теперь он мог без помех подумать о своем затруднении. Он подъехал на машине к дому, а потом решил походить по улицам. Вечер был не самый подходящий для прогулок — не ясный вечер с яркими звездами и бодрящим холодом, как полагалось бы предвестию зимы. Нет, это была осень, виновато уползавшая в сырой тоске. Унылый вечер, мутный от мельчайшей «водяной тли», как охарактеризовала ее Миранда, коварный, желтый вечер. И если Амос бродил по улицам, не замечая этого, значит, в самом деле выбор был для него мучителен.
Казалось бы, просто. Его образование, образ жизни, характер подвели его вот к чему: к возможности реализовать себя в прибыльном, несомненно перспективном деле, в стране, которой он восхищался. С другой стороны — девушка, с которой он знаком полгода, она ему нравится, какое-то время он воображал, что любит ее, и ей правда предстоит страшная операция, но все-таки не такая уж необычная. Почти наверняка ничего нового не обнаружат. А после этого они, скорее всего, постепенно отдалятся друг от друга: она — потому что не захочет суррогатного чувства, отравленного жалостью, а он не простит себе, что отказался от шанса, единственного в жизни, как всем нам кажется, когда нам двадцать три года.
И ради чего? Чтобы утешать ее, быть рядом, просто присутствовать. Сентиментальные, парализующие соображения! Кто сказал, что первый наш долг — состоять при другом, с кем нас свел всего лишь случай? А сами мы, мы будущие? Они тоже требуют заботы и верности. Понятно, на них труднее сосредоточиться, потому что они — в будущем! И все же, рассуждал он, в тридцать пять лет Амос будет другим человеком, не таким, как Амос в двадцать три. Какое он имеет право обделить этого другого человека, не говоря уже о тех, кого этот другой обязан будет кормить? Нет! Непросто решить, перед кем ты в большем долгу. Тем более что на будущее смотрят как на шутку. Кто и когда относился к будущему серьезно? Двенадцать лет! За это время умереть можно! Мир будет совсем другим! Над ним будут смеяться, он это понимал. Но понимал также, что этот другой, пусть и призрачный сейчас, будет существовать, и обязательства перед ним несравненно важнее обязательств перед Мирандой.
Он шел в желтой мгле, обдумывая свое призрачное будущее, и его пиджак, а потом и белье постепенно сырели, пропитываясь назойливой изморосью, липли к нему, вяло, как его мысли. Не годится! Соберись, молодой человек! Он попробовал сызнова. Но хотя начал с противоположного конца, вывод получался прежний: остаться и утешать Миранду, пожертвовав исключительными перспективами работы в Штатах, — просто сентиментальность, неправильно понятый долг. Неопровержимо! Но хоть и неопровержимый, вывод не доставил удовольствия. Хуже того, сам организм ему противился. Суставы сделались тугими, он сразу устал — и от собственной персоны, и от ходьбы. Хватит!
До чего быстро становятся пустыми некоторые изыскания. Безрадостными, как построения силлогизмов: сухими и не питающими душу, не возвращающими энергии, затраченной на них, — вот так и эти выкладки опустошали Амоса. Отнимали адреналин. Отупляли. Почему? Не всякая логика на него так действовала. Чаще она взбадривала его. Он ощущал свой запах — не только сырой одежды, но и собственной затхлости. Миранда всегда говорила, что не верит его строгим рассуждениям, и теперь он сам чувствовал истину, как морось заползавшую в душу: он сам себе не верит. Он почувствовал себя черствым созданием. И он знал причину! Эти «хорошие» родители. От них никуда не деться. В двадцать три года он нехотя привыкал к мысли, что они оставили на нем свой неизгладимый отпечаток, и его будущая призрачная личность, как речной туман, меняла форму и спрашивала: а что, если решение покинуть свою девушку, когда он ей больше всего нужен, окажется настоящим предательством? А? Что, если будущий тридцатипятилетний Амос будет презирать, а не благодарить черствого Амоса двадцатитрехлетнего?