А затем я думал о Рауле; который подростком, оставаясь дома, просил меня — вернись, Маноло, умоляю тебя, вернись, роднее у меня нет никого, кроме тебя, останься живым, береги себя, и, ты знаешь, мы победим.
Лаура не просила меня — вернись живым, она только смотрела, не отрывая глаз, долгим, бездонным взглядом, и я немел перед ее страхом за меня, я видел бездну, которая раскрывалась в ее глазах, и там светились вера, и любовь, и надежда.
Я много думал о них, перебирал в памяти всякие мелочи, вспоминал — как повязана была розовая косынка на ее волосах, когда мы ходили в Манагуа в «Пластиковый город» на развлечения и танцы или же в кино.
А еще я вспоминал, как она ходит, слегка поводя плечами, как зачесывает длинные волнистые волосы, отбрасывая голову назад, и множество, множество других деталей я вспоминал.
И как мы с Раулем пили пиво на берегу нашего озера, и я рассказывал ему о женских тайнах, или как мы убегали от полиции, когда разбрасывали листовки на базаре дель Норте, а какая-то сволочь указала на нас пальцем. Мне было пятнадцать, а Раулю и того меньше — одиннадцать. Убежали, люди нам помогли, укрыли, пропустили под ногами через ряды, и полиция не смогла нас схватить. Нас, сандинистов, люди уже тогда любили и верили нам. Потом были переходы просто длинные, иногда многодневные марши в горах или же долгие часы пустого ожидания, и я мог тогда думать, хватало свободного времени.
А сейчас мы шли, измученные и голодные, и не могли стрелять, хотя имели оружие и должны были выжить, а жизнь наша находилась только в процессе похода, конечной целью которого были свои.
Только когда и где?
Мы шли так долго и были такие усталые, что все одновременно начали чувствовать, что так было всегда, что это наше бесконечное движение и есть сама жизнь, в ее процессе, в ее круговороте. Так бывает, когда кто-то идет долго горами и долинами, с перерывами только на сон, потом просыпается и снова идет, скрываясь от врагов.
Что вело нас вперед, кроме обыкновенного инстинкта самосохранения? Идея — вот что нас вело. У нас была идея нашей жизни, наше движение не было пустым, мы жили и умирали ради этой высокой идеи, и сливались с ней в единое целое, в монолит, и становились, как она, бессмертными и бесконечными.
Идея наша бессмертная, и мы — ее воплощение именно в процессе бесконечного нашего движения; именно потому, что время утратилось для нас и мы его перестали считать, и просто двигались вперед, выполняя какую-то высшую функцию, добывая еду; мы пили и ели, что находили, и снова шли.
Вот в эти мгновения мы и становились бессмертными, потому что не помнили о жизни, о смерти, о времени. Мы просто двигались в бесконечности ради высшей идеи и, как животные и дети, которые живут бездумно, не отделяя бытия от ощущений, были в это время бессмертными.
И у каждого из нас была еще одна связь с вечностью, которая в конце концов тоже вливалась в этот монолит, — это те, кого мы любили.
Мы любили нашу страну, нашу родину и наш народ, ради этого мы поставили на кон свои жизни, но ведь мы еще любили кого-то отдельно, в частности — любимых и друзей, жен и детей, родителей и братьев.
Я потом думал, что тогда идея любви, большой любви и к тем нашим родным и близким и к нашей высокой идее стала одной, и мы были ее воплощением, потому что жили, выживали и двигались наперекор времени и расстоянию, в бесконечно тяжелом, тревожном, но нужном и важном, для того чтобы жизнь продолжалась, движении вперед. Мы шли вперед, преодолевая все преграды, какие бы ни возникли на нашем пути.
Горы казались безграничными. Не знаю, мне ли одному, но думаю, что нет. Только мы ничего не обсуждали, ребята слушали мою команду, и я не имел права колебаться и думать иначе — я вел.
Вел их бездорожьем, без времени и ориентиров, направлением была только жизнь и вера в то, за что мы боремся, ради чего живем. Это и была наша цель.
И мне порой казалось, что так было всегда, потому что все стало превращаться в какой-то тяжелый сон, в мираж, который по мере роста усталости и голода приобретал, впрочем, какой-то все более высокий смысл при всей абсурдности ситуации, и именно из-за этой абсурдности и рождался высший смысл бытия нашего — бессмертье и бесконечность нашей идеи, воплощением которой мы стали.
Ясное дело, я не думал так все время, но эти мысли, а точнее чувства, были со мной постоянно, они только отодвигались перед необходимостями будней — надергать съедобной травы, собрать орехов, напиться воды, улечься спать. А между всем этим был бесконечный марш вперед — к жизни, которая никогда не кончается и которая на самом деле никогда не кончится, потому что будут идти через горы другие, но это все равно будем мы, и так будет всегда. Потому что всегда где-нибудь будет идти кто-то через горы ради высокой идей, теряя счет времени, становясь на миг бессмертным, а путь его неизмеримым и бесконечным. И именно в этот миг он будет сливаться в одно с теми, кто уже шел такой или же этой дорогой и кто тоже был бессмертным на миг, попав в безвременье. И так всегда. Так всегда...
Раньше я не обращал внимания на цветы. Для меня, как и для большинства, это просто неотъемлемая часть нашего никарагуанского пейзажа. Привыкнув, не замечаешь красоту красных и желтых малинче, чьи опавшие лепестки иногда сплошь укрывают дорогу, так их много, этих ярких цветов. Именно такое впечатление от деревьев малинче на шоссе от Манагуа к Леону.
Но это были редкие минуты, когда я замечал цветы, в следующее мгновение уже погружался в дела, в водоворот человеческой жизни.
В партизанах у меня было достаточно времени рассмотреть цветы. Сакуанхоче — национальный цветок Никарагуа, простенький, продолговатый, словно рюмочка раскрытая, белый, розовый, красный, желтый... Есть в нем особая красота, в этом цветке, как в нашей небольшой стране, — красота изысканной скромности, утонченного целомудрия, которая заметна лишь тогда, когда приглядишься внимательней и увидишь душу, самую суть за внешней незатейливостью.
Сейчас в лесу, когда мы брели почти бессознательно, несмотря на странные мысли, которые время от времени проносились в голове, невзирая на механическое продвижение вперед, как-то взгляд мой зацепился за цветы на дереве сакуанхоче. Их было много на этой поляне. И я сделал здесь остановку, хотя и не предусматривал ее раньше, потому что вдруг показалось мне, что именно здесь, овеянные красотой и запахом нашего национального цветка, мы наберемся новых сил и будем отныне в безопасности.
Так же я остановился в другой раз, когда натолкнулись мы на дерево мадроньо, цветы которого имеют особенный, пьянящий запах. Не случайно этими цветами часто украшают церкви. У нас здесь была своя церковь — отдых в укромном месте. Рядом как раз разрослось огромное дерево чилямате, могучая листва которого всегда дает самую густую тень. Вот здесь мы и уснули, опьяневшие от запаха цветов, в тени.
Я знал, что мы шли уже южнее, потому что сосен на горах стало меньше, почти совсем пропали, а они у нас растут больше в горах у гондурасской границы. Но все это ничего не меняло. Усталые и голодные, мы все-таки сбились с дороги.
Так шли мы и вторую неделю, питаясь лишь кореньями и травами, кто-то угрюмо шутил, что иногда уже тянет мычать.
Перед нами перебегали зайцы, прыгали на деревьях белки, и птиц вокруг мы видели каких угодно, и совы, и попуган, и дятлы... А уж колибри — всех цветов! Но стрелять я запретил.
Не для того мы так измучились, ребята, чтоб сейчас проиграть чью-нибудь жизнь, если не все вместе, не для того! Оружие держим на крайний случай!
Один раз на поляне мы наткнулись на удивительную картину. Никогда такого даже не представлял себе и не думал, что увижу.
Огромный рыжий ягуар усердно рвал тело, видимо, только что задранной им горной козы. Мы замерли на опушке. Но на какое-то мгновение.
Кажется, Сильвио не выдержал:
— А ну брысь, ты, котяра! Вон отсюда!
И мы, не сговариваясь, зашумели, зашелестели, замахали руками и подхваченным валежником, продвигаясь понемногу к нему — впрочем, не очень уверенно.
Ягуар рычал, зло поглядывал на нас, но не хотел оставлять свою добычу. Рычал, пока Мауро, не удержавшись, забыв об опасности, бросил в него палкой, и сразу палки полетели в него градом. К такому благородный зверь, видимо, не привык. Он еще порычал, а потом, растерявшись, должно быть, прыгнул прочь и исчез в чаще.
А мы бросились к козе.
Разодрали ее и съели сырой, мясо было еще теплое. Сначала, не думая ни о чем, отсекали ножами кусок, за куском, уплетая, потом вдруг сразу все опомнились. Но спичек у нас не было и зажигалок, не говоря уже о том, что огонь разводить тоже было небезопасно.
Разрезали остатки на куски, поделили и, захмелев от первой за долгое время плотной еды, заснули, даже дозора не выставив, и у меня самого тоже не хватило сил об этом подумать.
Я проснулся первым. Едва смеркалось, в животе творилось что-то невероятное, но силы явно прибавились.