Тем не менее первоначальная цель его визита оставалась недостигнутой: дать понять Н., что он, Йозеф, защитил бы его перед воображаемым трибуналом. Чтобы добиться этого, он сперва хотел показать Н., что не испытывает никакого восторга по поводу мира, который устанавливается в стране после падения коммунизма, и он описал огромную рекламу на площади его родного города, на которой невразумительная аббревиатура предлагает чехам услуги, демонстрируя крепкое черно-белое рукопожатие: — Скажи мне, это все еще наша страна?
Он ждал саркастических высказываний по поводу всемирного капитализма, обезличивающего планету, но Н. молчал. Йозеф продолжал: — Советская империя рухнула, поскольку не могла далее укрощать нации, стремящиеся к независимости. Но эти нации нынче менее независимы, чем когда-либо. Они не в состоянии определять ни свою экономику, ни внешнюю политику, ни даже собственные рекламные слоганы.
— Национальная независимость давно стала иллюзией, — сказал Н.
— Но если страна не суверенна и не стремится ею стать, готов ли будет кто-нибудь умереть за нее?
— Я не хочу, чтобы мои дети были готовы умереть.
— Тогда я скажу иначе: любит ли еще кто-нибудь эту страну?
Н. замедлил шаг: — Йозеф, — сказал он взволнованно. — Как ты мог эмигрировать? Ты же патриот! — Затем очень серьезно: — Умереть за свою родину, такого больше не существует. Быть может, для тебя, в годы твоей эмиграции, время остановилось. Но они, они уже не думают, как ты.
— Кто?
Н. поднял голову к верхним этажам дома, как бы указывая на свое потомство. — Они в другом мире.
При последних словах двое друзей остановились; собака воспользовалась этим: поднялась, положила лапы на Йозефа, он погладил ее. Н. долго наблюдал эту пару — человека и собаку — со все возрастающим умилением. Словно только сейчас он полностью осознал, что они не виделись целых два десятилетия: «Ах, как я счастлив, что ты пришел!» Похлопав Йозефа по плечу, он пригласил его усесться под яблоней. И Йозеф тотчас понял: серьезного, важного разговора, к которому он готовился, не будет. И, к его удивлению, это было облегчение, это было освобождение! В конце концов, он явился сюда не для того, чтобы подвергать друга допросу!
И словно, щелкнув, открылся затвор, их разговор полился свободно, приятно, непринужденная болтовня двух старинных приятелей: разрозненные воспоминания, новости касательно общих знакомых, забавные комментарии, парадоксы, шутки. Это было так, словно ласковый, теплый, сильный ветер заключил Йозефа в свои объятия. Он почувствовал неудержимую радость говорить. Ах, какая нежданная радость! Двадцать лет он почти не говорил по-чешски. Говорить с женой было легко, датский превратился в их интимный домашний язык. Но в разговоре с другими он всегда сознавал, что должен подыскивать слова, строить фразу, следить за акцентом. Ему казалось, что, разговаривая, датчане несутся вперед, тогда как он плетется сзади, обремененный двадцатикилограммовым грузом. А вот теперь слова сами слетали с языка, не надо было ни подыскивать их, ни обдумывать. Чешский здесь уже не был тем незнакомым, назальным языком, столь удивившим его в гостинице родного города. Он наконец узнавал его, смаковал его. Под эти звуки он чувствовал себя легко, как после курса похудания. Он говорил, словно летал, и впервые был счастлив в своей стране и чувствовал, что эта страна — его.
Поощренный счастьем, которым светился его друг, Н. становился все более раскованным; заговорщицки улыбаясь, он вспомнил свою давнюю тайную любовницу и поблагодарил Йозефа за то, что однажды тот послужил ему алиби в глазах жены. Йозеф не помнил этого и был уверен, что Н. путает его с кем-то другим. Но история с алиби, которую Н. долго рассказывал, была так занимательна, так потешна, что Йозеф в конце концов признал свою роль главного персонажа. Он сидел откинув голову, и солнечные лучи сквозь листву освещали на его лице блаженную улыбку.
В этом благодушном состоянии и застала их жена Н.: — Ты пообедаешь с нами? — спросила она Йозефа.
Он посмотрел на часы и встал. — Через полчаса у меня свидание!
— Тогда приходи вечером! Поужинаем вместе,— тепло настаивал Н.
— Вечером я буду уже дома.
— Когда ты говоришь «дома», ты имеешь в виду...
— В Дании.
— Как странно слышать это от тебя! Твой дом, стало быть, уже не здесь? — спросила жена Н.
— Нет. Он там.
Настала долгая минута молчания, и Йозеф приготовился к вопросам: если Дания и впрямь твой дом, как ты там живешь? И с кем? Рассказывай! Какой у тебя дом? Кто твоя жена? Счастлив ли ты? Рассказывай! Рассказывай!
Но ни Н., ни его жена не задали ему ни одного из этих вопросов. На мгновение перед взором Йозефа возникли низкая деревянная ограда и пихта.
— Пора идти, — сказал он, и они все вместе направились к лестнице. Поднимаясь по ней, все молчали, и в этом молчании Йозефа внезапно поразило отсутствие его жены; здесь не было ни единого следа ее существа. За три дня, проведенные в этой стране, никто и словом не обмолвился о ней. Он понял: останься он здесь, он потеряет ее. Останься он здесь, она исчезнет.
Они остановились на тротуаре, еще раз пожали друг другу руки, и собака уперлась лапами в живот Йозефа.
Потом все трое провожали его взглядом, пока он не скрылся из виду.
Встретив после стольких лет разлуки Ирену в зале ресторана среди других женщин, Милада прониклась к ней нежностью; одна деталь особенно пленила ее: Ирена тогда процитировала ей строфу из Яна Скацела. В маленькой Чехии несложно встретиться и сблизиться с поэтом. Милада была знакома со Скацелом, коренастым мужчиной с жестким, словно высеченным из камня лицом, и обожала его со всей наивностью очень юной девушки иных времен. Все его стихи были только что изданы в одном томе, и Милада принесла его в подарок подруге. Ирена пролистывает книгу: — Сегодня еще читают поэзию?
— Почти нет, — отвечает Милада, затем цитирует по памяти несколько строк: «В полдень порой вдруг видится ночь, бредущая к реке...» Или вот, послушай: «...пруды, вода, откинутая кверху дном...» Или еще, бывают вечера, говорит Скацел, когда воздух так сладостен и хрупок, что «можно идти босиком по осколкам стекла».
Слушая ее, Ирена вспоминает внезапные видения, вдруг возникавшие в ее голове на протяжении первых лет эмиграции. Это были фрагменты того же самого пейзажа.
— Или вот этот образ: «...верхом на коне смерть и павлин».
Милада произнесла эти слова голосом слегка дрожащим: они всегда воскрешали в памяти это видение: конь пересекает поле; верхом на нем скелет с косой в руке, а позади, на крупе, павлин с распущенным хвостом, прекрасным и переливчатым, как вечное тщеславие.
Ирена с благодарностью смотрит на Миладу, единственную подругу, которую она нашла в этой стране, она смотрит на ее красивое круглое лицо, по-прежнему обрамленное прядями волос; поскольку та задумчиво молчит, морщинки исчезли в неподвижности кожи и она выглядит молодой женщиной; Ирене хочется, чтобы она не говорила, не цитировала стихов, чтобы долго оставалась неподвижной и красивой.
— Ты всегда так причесывалась, правда? Я никогда не видела тебя с другой прической.
Словно желая обойти эту тему, Милада говорит: — Ну как, ты когда-нибудь примешь решение?
— Ты же прекрасно знаешь, что у Густава офисы и в Праге и в Париже!
— Но, если я верно поняла, именно в Праге он собирается прочно обосноваться.
— Послушай, меня вполне устраивает колесить между Парижем и Прагой. И тут и там у меня работа, Густав мой единственный шеф, мы устроимся, мы что-нибудь да придумаем.
— А что удерживает тебя в Париже? Дочери?
— Нет. Не хочу быть придатком к их жизни.
— У тебя там есть кто-нибудь?
— Никого. — Затем: — Моя собственная квартира. — Затем: — Моя независимость. — И еще, медленнее: — У меня всегда было ощущение, что моей жизнью управляют другие. За исключением нескольких лет после смерти Мартина. Это были самые тяжкие годы, я осталась одна с детьми, нужно было выкручиваться самой. Полная нищета. Ты не поверишь, но сейчас, когда я оглядываюсь назад, это мои самые счастливые годы.
Она сама потрясена тем, что назвала «самыми счастливыми» годы, которые последовали за смертью мужа, и спохватывается: — Я хотела сказать, что это единственная пора, когда я была хозяйкой своей жизни.
Она умолкает. Милада не прерывает молчания, и Ирена продолжает: — Я вышла замуж очень молодой, лишь для того, чтобы избавиться от матери. Но именно по этой причине решение было вынужденным, не подлинно свободным. Более того: чтобы избавиться от матери, я вышла замуж за человека, который был ее давним другом. Ибо я знала только людей ее круга. Стало быть, даже замужем я оставалась под ее присмотром.
— Сколько тебе было лет?
— Около двадцати. И с тех пор все было предрешено раз и навсегда. Это тогда я совершила ошибку, ошибку трудно объяснимую, неощутимую, однако она стала отправной точкой всей моей дальнейшей жизни, и я так и не сумела исправить ее.