— Сколько тебе было лет?
— Около двадцати. И с тех пор все было предрешено раз и навсегда. Это тогда я совершила ошибку, ошибку трудно объяснимую, неощутимую, однако она стала отправной точкой всей моей дальнейшей жизни, и я так и не сумела исправить ее.
— Непоправимая ошибка, совершенная в возрасте неведения.
— Да.
— В этом возрасте выходят замуж, рожают первенца, выбирают профессию. И наступает день, когда узнаешь и постигаешь множество вещей, но уже слишком поздно, ибо вся жизнь была определена в ту пору, когда ни о чем не имеешь понятия.
— Да, да, как и я о своей эмиграции! Она тоже была лишь следствием моих прежних решений. Я эмигрировала потому, что тайная полиция не оставляла Мартина в покое. Он не мог больше жить здесь. А я могла. Но я была заодно с мужем и не жалею об этом. Пусть даже моя эмиграция и не была моим делом, моим решением, моей свободой, моей судьбой. Мать толкнула меня к Мартину, Мартин увез меня заграницу.
— Да, я помню. Все было решено без тебя.
— Мать и та не возражала.
— Напротив, это ее устраивало.
— Что ты хочешь этим сказать? Вилла?
— Все дело в собственности.
— Ты опять становишься марксисткой, — говорит Ирена с легкой улыбкой.
— Ты же видела, как буржуазия после сорока лет коммунизма встала на ноги за считанные дни? Они выжили тысячью способами. Одни за решеткой, другие изгнанные со своих должностей, а кто, ловко выкрутившись, сделал блестящую карьеру: послы, профессора. И нынче уже их дети и внуки вновь одно целое, нечто вроде тайного братства, они заправляют банками, газетами, парламентом, правительством.
— Да, ты и впрямь всегда оставалась коммунисткой.
— Это слово больше ничего не значит. Но и то правда, что я всегда оставалась девочкой из бедной семьи.
Она умолкает, и перед ее глазами проносятся образы: девочка из бедной семьи, влюбленная в мальчика из богатой; молодая женщина, ищущая в коммунизме смысл жизни; после 1968 года зрелая женщина, примкнувшая к диссидентству и сразу открывшая для себя мир, куда более широкий, чем прежний: не только коммунистов, восставших против партии, но также священников, бывших политических заключенных, крупных деклассированных буржуа. А затем, после 1989 года, словно очнувшись от сна, она вновь становится той, кем была прежде: состарившейся девушкой из бедной семьи.
— Извини, пожалуйста, ты мне уже говорила, но я точно не помню: где ты родилась? — спрашивает Ирена.
Милада называет маленький городок.
— Я сегодня обедаю с твоим земляком.
— Как его зовут?
Услыхав имя, Милада усмехается: — Вижу, он и на сей раз приносит мне неудачу. Я хотела пригласить тебя пообедать со мной. Жаль!
Он приехал точно, но она уже ждала его в холле гостиницы. Он повел ее в обеденный зал и усадил напротив себя за столик, заказанный им.
После нескольких фраз она прерывает его: — Ну, как тебе нравится здесь? Ты хочешь остаться?
— Нет, — говорит он; затем в свою очередь спрашивает: — А ты? Что тебя здесь удерживает?
— Ничего.
Ответ столь решителен и столь похож на его ответ, что оба разражаются смехом. Это скрепляет их взаимопонимание, и разговор продолжается, увлеченно, весело.
Он заказывает еду, но когда официант предлагает ему карту вин, ею завладевает Ирена: — Еда за тобой, вино за мной! — В списке она находит несколько французских вин и выбирает одно: — Вино для меня дело чести. Они не разбираются в винах, наши соотечественники, а ты, одичавший в своей варварской Скандинавии, и подавно.
Она рассказывает ему, как ее подруги отказались пить бордо, которое она привезла им: — Представляешь, марочное 1982 года! А они нарочно, чтобы преподать мне урок патриотизма, пили пиво! Под конец они сжалились надо мной и, уже накачавшись пивом, взялись за вино!
Она рассказывает, она забавна, они смеются.
— Хуже всего, что они говорили мне о вещах и людях, о которых я ничего не знала. Они не хотели взять в толк, что их мир по прошествии всех этих лет улетучился из моей головы. Они думали, что своей забывчивостью я хотела заинтриговать их. Выставиться. Странный получился разговор: я забыла, кем они были; они не поинтересовались, кем я стала. Ты можешь представить, что никто здесь ни разу не задал мне ни единого вопроса о том, как я живу там? Ни единого вопроса! Ни разу! Я постоянно ощущаю, что у меня хотят ампутировать двадцать лет жизни. Это и вправду похоже на ампутацию. Я чувствую себя укороченной, уменьшенной, будто карлица.
Она нравится ему, и то, что она рассказывает, тоже нравится. Он понимает ее, он согласен со всем, что она говорит.
— А во Франции твои друзья задают тебе вопросы?
Она чуть было не говорит «да», но затем спохватывается; она хочет быть точной и медленно произносит: — Разумеется нет! Но когда люди часто видятся, они полагают, что знают друг друга. Они не задают вопросов и не тревожатся по этому поводу. Если они и не интересуются друг другом, так только от простодушия. Они даже не осознают этого.
— Это правда. Только когда возвращаешься на родину после долгого отсутствия, тебя поражает эта очевидность: люди не интересуются друг другом, и это нормально.
— Да, это нормально.
— Но я имел в виду другое. Не тебя, не твою жизнь, не твою личность. Я думал о твоем опыте. О том, что ты видела, что ты узнала. Об этом твои французские друзья не могли иметь ни малейшего понятия.
— Французы, ты знаешь, не нуждаются в опыте. Их суждения опережают опыт. Когда мы туда приехали, им не нужна была никакая информация. Они уже были прекрасно осведомлены, что сталинизм — зло, а эмиграция трагедия. Они не интересовались тем, что думали мы, они интересовались нами как живым доказательством того, что думали они. Вот почему они были великодушны по отношению к нам и гордились этим. Когда однажды коммунизм рухнул, они стали пристально вглядываться в меня изучающим взглядом. И тут что-то не заладилось. Я повела себя не так, как они ожидали.
Она выпила вина; затем: — Они в самом деле очень много сделали для меня. Они видели во мне воплощение страдания эмигрантки. Затем настал момент, когда я должна была подтвердить это страдание радостью возвращения. А этого подтверждения не случилось. Они почувствовали себя обманутыми. И я тоже, ибо до той поры думала, что они любили меня не за мое страдание, а за меня самое.
Она говорит ему о Сильвии: — Она была разочарована тем, что я в первый же день не помчалась в Прагу на баррикады!
— На баррикады?
— Разумеется, их не было, но Сильвия их воображала. Мне удалось приехать в Прагу лишь несколько месяцев спустя, после свершившегося факта, и я осталась там на некоторое время. По возвращении в Париж я испытывала острую необходимость поговорить с ней, знаешь, я по-настоящему любила ее и хотела рассказать ей все, обсудить все, шок возвращения на родину двадцать лет спустя, но ей уже не очень хотелось меня видеть.
— Вы поссорились?
— О нет. Просто я больше не была эмигранткой. Я больше не была интересной. И вот она, мало-помалу, мило, с улыбкой, перестала искать встречи со мной.
— С кем же ты тогда можешь разговаривать? С кем ты находишь общий язык?
— Ни с кем. — Потом: — С тобой.
Они замолчали. Она вполне серьезно повторила: — С тобой. — И добавила: — Не здесь. Во Франции. Или лучше в другом месте. Неважно где.
Этими словами она вверяла ему свое будущее. И хотя Йозефа не интересует будущее, он чувствует себя счастливым с этой женщиной, которая столь явно желает его. Он словно находится в далеком прошлом, в том времени, когда наезжал в Прагу в поисках легких приключений. Словно те годы призывают его теперь восстановить нить там, где он оборвал ее. Он чувствует себя помолодевшим в присутствии этой незнакомки, и внезапно мысль сократить этот послеполуденный час ради встречи с падчерицей представляется ему неприемлемой.
— Ты простишь меня? Я должен позвонить кое-кому. — Он встает и направляется к телефонной будке.
Она смотрит, как он, слегка ссутулившись, снимает телефонную трубку; на таком расстоянии она точнее определяет его возраст. Когда она увидела его в аэропорту, он показался ей моложе; теперь она убеждается, что он, вероятно, лет на пятнадцать—двадцать старше ее; так же, как Мартин, как Густав. Она не разочарована, напротив, это рождает в ней живительное чувство, что приключение, каким бы дерзким и рискованным оно ни было, вписывается в структуру ее жизни и менее безумно, чем кажется (напоминаю: она чувствует себя поощренной, как некогда Густав, узнавший возраст Мартина).
Он едва успевает представиться, как падчерица сразу переходит в наступление: — Ты звонишь сказать мне, что не придешь.
— Ты угадала. После столь долгого отсутствия дел у меня невпроворот. Ни минуты свободной. Извини.
— Когда ты уезжаешь?