— Когда ты уезжаешь?
Он чуть было не говорит «сегодня вечером», но ему тут же приходит мысль, что она может попытаться найти его в аэропорту. Он лжет: — Завтра утром.
— И у тебя не найдется времени повидаться со мной? Даже между двумя другими встречами? Даже поздно вечером? Я могу освободиться, когда ты захочешь!
— Нет.
— Я все-таки дочь твоей жены!
Пафос, с которым она почти выкрикнула последнюю фразу, напоминает ему все то, что некогда ужасало его в этой стране. Он вскипает и подыскивает ядовитый ответ.
Но она опережает его: — Молчишь! Не знаешь, что сказать! Ну так я скажу: мама не советовала звонить тебе. Она объяснила мне, какой ты эгоист! Какой жалкий, грязный, мелкий эгоист!
Она повесила трубку.
Чувствуя себя словно облитым грязью, он возвращается к столику. Внезапно, вне всякой логики, мелькает мысль: «В этой стране у меня было много женщин, но ни одной сестры». Его поражает эта фраза и это слово: сестра. Он замедляет шаг, чтобы глубоко вдохнуть это столь кроткое слово: сестра. В самом деле, в этой стране он так и не обрел сестры.
— Что-нибудь неприятное?
— Ничего серьезного, — ответил он, усаживаясь на место. — Но неприятное, да.
Он молчит.
Она тоже. Проглоченное бессонной ночью снотворное напоминает о себе усталостью. Стараясь прогнать ее, она наливает остаток вина в бокал и выпивает. Потом кладет руку на руку Йозефа: — Нам здесь не очень уютно. Предлагаю пойти что-нибудь выпить.
Они направляются к бару, откуда несется громкая музыка.
Ирена отступает, потом овладевает собой: ей хочется алкоголя. У стойки они выпивают по рюмке коньяку.
Он смотрит на нее: — В чем дело?
Она кивает в сторону микрофонов.
— Музыка? Пойдем ко мне.
Это совпадение было довольно странным: узнать о его присутствии в Праге из уст Ирены. Но в определенном возрасте совпадения теряют свою магию, они не удивляют, становятся банальными. Мысли о Йозефе не вызывают у нее волнения. С горьким юмором она лишь вспоминает, что он любил пугать ее одиночеством и действительно обрек-таки ее на одинокую полуденную трапезу.
Его рассуждения об одиночестве. Возможно, это слово сохранилось в памяти потому, что тогда оно казалось ей таким непонятным: окруженная двумя братьями и двумя сестрами, девушка питала отвращение к многолюдью; у нее не было своей комнаты ни для занятий, ни для чтения, и она с трудом находила хоть какой-нибудь уголок для уединения. Заботы у них явно были разные, но она понимала, что в устах ее друга слово «одиночество» обретало более абстрактный и благородный смысл: идти по жизни, ни в ком не возбуждая интереса; говорить и не быть услышанным; страдать, не пробуждая сочувствия; то есть жить так, как она и жила впоследствии.
В отдаленном от дома квартале она припарковала машину и стала искать какое-нибудь бистро. Когда ей не с кем разделить обед, она не идет в ресторан (где против нее на пустом стуле усядется, не сводя с нее глаз, одиночество), а предпочитает, опершись на стойку, съесть сандвич. Проходя мимо витрины, она замечает собственное отражение. Останавливается. Рассматривать себя — ее порок, возможно единственный. Делая вид, что разглядывает выставленный товар, она в действительности разглядывает самое себя: темные волосы, голубые глаза, круглый очерк лица. Она знает, что красива, знает это с самого начала, и это ее единственное счастье.
Потом она осознает, что видит не только собственное, туманно отраженное лицо, но и витрину мясной лавки: висящая туша, отрубленные ляжки, свиная голова с трогательным, дружеским рылом, а дальше, в глубине лавки, ощипанные тушки домашних птиц, с их поднятыми лапками, поднятыми беспомощно, по-человечески, и внезапно ужас пронизывает ее, лицо искажается, она представляет себе топор, топор мясника, топор хирурга, она сжимает кулаки, пытаясь отогнать этот кошмар.
Сегодня Ирена задала ей вопрос, который она слышит время от времени: почему она ни разу не изменила прически. Нет, она не меняла и никогда не изменит ее, ибо она красива, только когда волосы уложены так, что обрамляют лицо. Зная болтливую бестактность парикмахеров, она выбрала одного в пригороде, куда никто из ее подруг никогда не заглянет. Ей приходится хранить тайну левого уха ценой жесткой дисциплины и целой системы предосторожностей. Как примирить желание мужчин и ее желание быть в их глазах красивой? Поначалу она искала компромисс (отчаянные поездки заграницу, где ее никто не знал, и никакая бестактность не могла ее выдать), затем, позже, она стала более решительной и свою эротическую жизнь принесла в жертву своей красоте.
Стоя у бара, она медленно пьет пиво и жует сандвич с сыром. Она не спешит; делать ей нечего. Как всегда по воскресеньям: после полудня она будет читать и вечером в одиночестве поужинает дома.
Ирена чувствовала, что усталость не отпускает ее. Оказавшись ненадолго одна в комнате, она открыла мини-бар и достала три бутылочки с различными алкогольными напитками. Откупорив одну, выпила. Остальные две сунула в свою сумку и положила ее на ночной столик. Там же заметила книгу на датском языке: «Одиссея».
— Я тоже думала об Одиссее, — говорит она Йозефу, когда он возвращается.
— Он не был на родине столько, сколько и ты. Двадцать лет,— говорит Йозеф.
— Двадцать лет?
— Да, ровно двадцать лет.
— Он по крайней мере был счастлив, что вернулся.
— Это не так бесспорно. Он увидел, что соотечественники предали его, и многих он убил. Не думаю, что его могли особенно любить.
— Однако Пенелопа любила его.
— Возможно.
— Ты не уверен?
— Я читал и перечитывал описание их встречи. Сперва она не узнает его. Затем, когда все для всех становится ясно, когда женихи убиты, предатели наказаны, она все еще подвергает его новым и новым испытаниям, чтобы убедиться, что это действительно он. Или, скорее, для того, чтобы оттянуть минуту, когда они снова окажутся в постели.
— Но это вполне понятно, не так ли? После двадцати лет можно совершенно окаменеть. Разве она была верна ему все это время?
— Она не могла не быть. За ней все следили. Двадцать лет целомудрия. Их любовная ночь была, видимо, трудной. Я представляю, что за эти двадцать лет лоно Пенелопы сузилось, усохло.
— Она была как и я.
— Как это?
— Нет, не пугайся, — воскликнула она смеясь. — Я говорю не о моем лоне. Оно не усохло.
И внезапно, охмелев от этого прямого упоминания своего лона, она медленно, более низким голосом, повторяет ему последнюю фразу, употребляя грубые слова. А потом еще раз, еще более низким голосом, словами еще более бесстыдными.
Это было неожиданно! Это было пьяняще! Впервые за эти двадцать лет он слышит эти грубые чешские слова и сразу чувствует себя возбужденным, каким не был с тех пор, как покинул эту страну, ибо все эти слова, грубые, грязные, бесстыдные действуют на него только на родном языке (на языке Итаки), поскольку лишь через этот язык, через его глубокие корни вздымается в нем возбуждение многих и многих поколений. До этой минуты они даже не поцеловались. А тут, упоительно возбужденные, они несколько мгновений спустя уже отдавались любви.
Их согласие абсолютно, ибо Ирена тоже возбуждена словами, которые не произносила и не слышала столько лет. Абсолютное согласие во взрыве непристойностей! Ах, до чего же была бедна ее жизнь! Все упущенные пороки, все несостоявшиеся измены, все это она жадно хочет пережить. Она хочет пережить все, что воображала себе, но никогда не испытывала, вуайеризм, эксгибиционизм, бесстыдное присутствие посторонних, словесные гнусности; все, что она может сейчас сделать, она старается сделать, а то, что неосуществимо, она воображает вместе с ним вслух.
Их согласие абсолютно, ибо Йозеф в глубине души сознает (а возможно, он даже желает того), что сей эротический сеанс последний; он тоже отдается любви, словно хочет подытожить все свои прошлые приключения и те, которых никогда не будет. И для одного и для другого это ускоренный пробег по всей сексуальной жизни: дерзости, к которым любовники приходят после многих встреч, если не после многих лет, они совершают в поспешности, подстегивая друг друга, словно хотят втиснуть в один послеполуденный час все, что они упустили и упустят в дальнейшем.
Затем, запыхавшиеся, они лежат навзничь рядом, и она говорит: — Ах, уже годы, как я не занималась любовью! Ты не поверишь, уже годы, как я не занималась любовью!
Ее искренность трогает его, странно, глубоко; он закрывает глаза. Она пользуется этим, чтобы, склонившись над сумкой, достать маленькую бутылочку; пьет быстро, незаметно.
Он открывает глаза: — Не пей, не пей! Ты опьянеешь!
— Оставь меня, — защищается она.
Чувствуя, что ей не совладать с усталостью, она готова сделать все что угодно, лишь бы взбодрить себя. И потому, хоть он и наблюдает за ней, она осушает третью бутылочку, затем, словно объясняясь, словно извиняясь, она повторяет, что давно не занималась любовью, но на сей раз выражает это грубыми словами своей родной Итаки, и снова магия бесстыдства возбуждает Йозефа. Он снова овладевает ею.