К обеду вернулся Вольфганг. Я рассказала ему, что случилось, и он спросил с полной — как мне показалось — невозмутимостью:
— А папа уже знает? — После чего вышел в переднюю и позвонил Рихарду. Я слышала, как он говорит:
— Папа, Стелла умерла. Конечно, останусь дома. Постарайся прийти пораньше. В травматологической. Да. Хорошо.
Вдруг меня начал бить озноб: тот, кто говорил сейчас по телефону, был не моим сыном, не тем, кого я, прижав к груди, таскала под бомбами в подвал, а чужим, озлобленным человеком, вполне взрослым, холодным, не знающим сострадания.
Я слышала, как он прошел на кухню и загремел чайной посудой. Когда он принес горячий чай, я покорно выпила. Мне хотелось отставить чашку, прижать к себе Вольфганга и наконец-то заплакать, но я стыдилась того нового Вольфганга, который сидел рядом, — он был такой подтянутый, суровый и не глядел на меня. Лишь когда он, укрыв меня одеялом, вышел из комнаты, я повернулась лицом к стене и заплакала. Я оплакивала Вольфганга, Стеллу, Рихарда, себя, и мне казалось, что я уже никогда не перестану плакать. Щеки у меня были мокрые, руки тоже, и во рту я чувствовала соленый вкус слез. Лишь постепенно я утомилась и ощутила в груди спокойствие и пустоту.
Рихард пришел под вечер. Он уже побывал в клинике и все уладил с главным врачом — тот оказался его хорошим знакомом. Я не спросила, видел ли он Стеллу, скорей всего — нет. Первый раз в жизни я обрадовалась, что мне не придется больше оставаться наедине с Вольфгангом. Кстати, едва появился Рихард, Вольфганг исчез — пошел за Анеттой, которую днем отправил к бабушке.
Рихард подсел ко мне и дал мне сигарету. Я видела, что он сердит на Стеллу за глупое поведение. Всегда она делала то, что он ей приказывал, а теперь, когда он не без оснований полагал, будто все улажено наилучшим образом, она вдруг выкинула такой номер.
— Несчастный случай, — сказал он. — Мне совершенно ясно, что это несчастный случай.
Я только кивнула, но не ответила. Тепло его руки проникало сквозь платье, наполняло меня миром и покоем. Мой разум знал, кто такой Рихард, но мое жалкое, слабое тело жадно впитывало и тепло и покой, исходившие от Рихарда.
Незаметно для себя я заснула.
На другой день я занялась обычными делами. После похорон и поспешного отъезда Луизы выпадали такие часы, когда мне казалось, будто я знать не знала никакой Стеллы. Луиза забрала ее вещи, комната для гостей пустовала, кровать была застлана свежим бельем. Там не осталось ничего, что могло бы напомнить о Стелле.
Я начинаю уставать. Я пишу уже целых два дня. Скоро вернутся домой Рихард с Анеттой, немного погодя — Вольфганг. А я не знаю, что будет с нами дальше. Не знаю — и все тут. Мне хотелось бы закрыть глаза, заснуть и забыть, но это не в моей власти.
Я лучше открою окно и пущу в комнату свежий воздух. Последние часы я совсем не вспоминала про птенца на липе. Но птенца уже нет на прежнем месте. Мать к нему не вернулась, а его маленькое тельце лежит, должно быть, где-то в траве и через несколько дней распадется, исчезнет, будто его и вовсе не было. Мне так хотелось, чтобы мать нашла его и перенесла в укромное место, но я никогда не верила в счастливый исход.
Теперь я мечтаю, чтобы свершилось чудо, чтобы птенец снова сидел в теплом и надежном гнезде, чтобы Стелла подошла ко мне в своем веселом красном платье, молодая, живая, не отмеченная печатью любви и смерти, чтобы Вольфганг снова прижался ко мне лицом, отчего мое сердце встрепенется от нежности. И еще я мечтаю, чтобы мне лежать в объятиях Рихарда без страха и содрогания, всецело отдавшись теплоте его большого тела.
Но вот я очнулась от мыслей, и знание обрушилось на меня, как удар в грудь. Ничто не может вычеркнуть из моей памяти тот день, когда Вольфганг, став ко мне спиной, вдруг спросил:
— Ты не могла бы внушить папе, что я хочу с осени заниматься в загородном интернате?
Я неотрывно глядела на узкий упрямый затылок под блестящими темными волосами.
— Как же это, Вольфганг, — пролепетала я, — с чего вдруг?
Он пропустил мой вопрос мимо ушей, как воспитанные люди пропускают все бестактные вопросы.
— Поздно уже подавать заявление, — поспешно сказала я. — Раньше надо было думать.
Тут он вдруг обернулся ко мне.
— Я сам туда написал. Ты ведь всегда говорила, что мне вреден городской воздух, а у них еще есть места. Я думаю, папу это вполне устроит.
Еще бы не устроит, с горечью подумала я. И снова оно возникло — чувство стыда перед мальчиком, который был когда-то моим сыном.
Я глубоко вздохнула и сказала:
— Может, ты и прав. Я думаю, папа одобрит твой план. У тебя и в самом деле слабое здоровье. Зато тем приятнее, — так закончила я, — тем приятнее будет нам всем на каникулах.
Он опустил длинные ресницы и сказал:
— Конечно, мама.
Потом он подошел ко мне и на мгновение прижался щекой к моему лицу. Холодное, отталкивающее знание в его глазах растворилось в капле жалости и скорби.
Но я не хотела жалости.
— Ладно, — сказала я. — Я поговорю с папой.
Он вышел из комнаты, а я осталась, одна на веки вечные.
У меня вдруг мелькнула мысль уложить чемоданы и уехать вместе с Вольфгангом. В каком-нибудь другом городе я могла бы снять две комнаты для себя и для детей и еще раз начать все сначала.
Но я, разумеется, понимала, что это невозможно.
Когда-то все было хорошо, все в порядке, а потом кто-то взял да и перепутал нити. Теперь я не найду концов, а пряжа у меня в руках с каждым днем становится запутанней, она растет, она пухнет у меня на глазах. Настанет день, когда она оплетет и задушит меня.
Мне страшно. Каждый день я сотни раз призываю себя к порядку и говорю себе: «Перестань думать, отойди от окна, забудь свои дурацкие привычки, это стояние-у-окна и хождение из комнаты в комнату. Для тебя в саду нет ничего интересного. Позаботься лучше о доме, об Анетте, подумай лучше о своих обязанностях».
Потом я беру сумку и выхожу за покупками. И что-то рвется ко мне из глаз мертвых рыб, из бледно-розового мяса забитых телят, и я выбегаю из магазина, а когда иду по улице, я чувствую это у себя за спиной. Но я не оглядываюсь, потому что оглядываться не имеет смысла. Измученная, дрожащая, я снова опускаюсь на диван, и мысли возобновляют свой бег, и все начинается сызнова. В комнату входит Луиза и спрашивает, не можем ли мы приютить у себя Стеллу на один учебный год, и я не смею бросить «нет» в ее лисью мордочку. И вот я снова расстилаю на комоде кружевные салфетки и ставлю поверх собачек, лошадок и балерин; и вот мы встречаем Стеллу на вокзале, и все несколько огорчены в предвидении тех неудобств, которые повлечет за собой ее приезд. Рихард покамест не удостаивает Стеллу ни единым взглядом, порой от него пахнет «Шанелью № 5», и Стелла еще вне опасности. В своих мрачных платьях она корпит над тетрадями и умирает со скуки либо вяжет носки для бедняков.
— Если купить ей приличное платье, она бы у нас стала красавицей, — говорю я Рихарду, и вот пришел тот день, когда Рихард впервые разглядел Стеллу.
Да, я понимаю, отчего все произошло. Я начала разматывать катушку не в ту сторону, но теперь я вижу, что это было неизбежно. И в памяти снова оживают вечера с Вольфгангом, мы говорим об Ахилле, о Кассандре, и я счастлива.
Разумеется, я могла бы подумать о будущем, но этого никогда не делаю. Будущее придет и без моего вмешательства, непостижимое, зловещее колдовство сделает нас тем, чем мы никогда не хотели стать. Каждая минута, каждая секунда уводит нас все дальше и дальше от себя самих.
Для меня нет ничего страшнее того грядущего дня, когда я позабуду, что однажды все было иначе. Я пытаюсь вызвать в себе чувство, которое прежде возникало у меня, едва я ложилась, — эту убаюкивающую тишину, медленное переползание в сон, и сон без страха и раскаяния, и пробуждение на рассвете, и я одна, счастливая и живущая в мире с собой. Когда я позабуду нежность, что заливала меня всю, стоило мне взять на руки Вольфганга.
Я слышу шаги на усыпанной гравием дорожке. Шаги Рихарда и торопливые шажки Анетты. Даже не подходя к окну, я отчетливо вижу, как он идет, медленно, чтобы ей легче поспевать за ним, как его рука сжимает пухлую детскую ручонку Анетты, как он терпеливо отвечает на ее вопросы.
На миг, не дольше, чем биение сердца, я становлюсь маленькой девочкой — в мире, полном сладкого и радостного тепла, — и меня ведет за руку всемогущий и добрый отец.
И пока плоть Стеллы, распадаясь, отстает от костей и пропитывает доски гроба, в голубом небосводе невинных детских глаз отражается лицо ее убийцы.
Гуго Гупперт. Синьор Болаффия[4]
I
Кто бы он ни был и кем бы ни значился в официальных документах, я буду называть его Фабиано Болаффия, так и договоримся. Без всякого ручательства за подлинность имени. Дым и звук пустой[5] здесь ни при чем. В остальном все верно, ничего не придумано. Мой герой изображен таким, как он есть. Я стремился лишь к одному: чтобы он не мог придраться, не предъявил обвинения, не потащил в суд. Вот почему он фигурирует под псевдонимом. В Лигурии, как и везде, имена служителей искусства должны быть звучными; деловые же люди предпочитают поменьше огласки. Те выступают при ярком свете, эти — в тени, там, где, конечно, имеется тень. (А где ее нет?) «Рискованное дело, — учит Цицерон, — выводить знаменитых людей под их именами».