– А где тот красный ковер? – растерянно спросила я.
– Эх, душа моя, ты на какой планете живешь? Отстала от жизни, отстала. Ковер-то давно в мудацкое посольство отвезли, в эсэсэсэрошное. Говорят, будут из него шубы шить для покорителей Сибири. Но я, скажу тебе, только обрадовалась, – ковер-то уже был, что твоя половая тряпка, так и вонял ссаньем. Уборщица наша заболела, ну медкомиссия ее и уволила, а у новенькой – руки-крюки, ровно обезьяна. В нашей стране с рабством и капитализмом покончено. Мы – первая свободная территория Америки, мы – со-циа-ли-сты, поняла? Социалисты – вперед, а кому не нравится, пусть хлебало заткнет!
И официантка удалилась, вихляя задницей, будто танцевала конгу. Подружки мои пригорюнились, их крупные слезы капали в жирные лужицы на донцах тарелок. В горле у меня пересохло и словно ком подкатил. Мария Регла как ни в чем не бывало вылизывала тарелку.
– Эй, а вы чего не едите? Кому не нравится, давай мне, помираю с голоду.
Мы с подружками переглянулись и стали наблюдать, как официантка прячет бутылку растительного, масла под юбкой, засовывая ее за подвязку. Регла голодными глазами пожирала наши тарелки с недоеденной солянкой. Я подвинула ей свою. Она принялась хлебать с оглушительным хлюпом, как собака.
– Реглита, научись есть суп.
И мы трое снова переглянулись. Хочешь не хочешь, а на память неизбежно приходил тот день, когда мы познакомились, и я точно так же набросилась на суп, а подружки помирали со смеху. Реглита не обращала на нас никакого внимания. Мы расплатились и поскорее вышли. Я уже почти забыла о том, что такое деньги – крупные купюры нам приходилось видеть редко, да и закон стоимости, спроса и предложения повыветрился из мозгов.
Влажный ветерок дул от моря по улице. Гавана, как всегда, пахла гниющей зеленью, молодым кукурузным початком, газом и подштанниками нищего. Автобусы, проезжая, оставляли в воздухе облака горячего черного дыма. Из-под мышек текло, подошвы тоже были мокрые и скользкие. В свете редких фонарей лица и фигуры прохожих оставались едва различимы, но зато мы могли вволю наслаждаться зрелищем огромной круглой луны и созвездий, дружно высыпавших на небе, чтобы приветствовать зарю. По Рампе от Малекона в сторону «Коппелии» поднималась компания молодых людей с пустыми консервными банками, на которых они, как на барабанах, отбивали ритм и при этом беззаботно, со смешками напевали:
Мы коммунистами стали,
у нас обездоленных нет,
Никита берет наш сахар,
а нам присылает нефть.
Под Никитой, разумеется, имелся в виду Хрущев. Какое-то время спустя «Москва» стала жертвой саботажа. Иначе говоря, контрики привели в исполнение свои давние замыслы, начало которым положила сама Революция ничего не противопоставив медленному и неумолимому разрушению. В конце концов с рестораном решили разделаться поскорее и закрыли его на ремонт без какой-либо надежды на оный, как говорится, «по поводу переучета шницелей столовая закрыта навсегда», к чему все мы давно привыкли. Ходят слухи о том, что его снова собираются открыть, якобы французы вошли в долю и теперь двери его снова распахнутся – для тех, у кого есть доллары, of course.[13] Возможно, ресторану даже вернут его исконное название, впрочем, это будет зависеть уже от покупателей-французов, а вообще, скорей всего, там устроят кафешку быстрого обслуживания.
Я шла, отупев, как сомнамбула, мои единственные пластиковые туфли – обувь века – разваливались на ходу. У меня была самая плохая модель, так называемые «скороварки», в которых нога прела и мозоли разбухали. Поначалу туфли были белыми, но поскольку я носила их бессменно, то они мало-помалу приобрели желтоватый оттенок, словно их слегка поджарили или выварили в воде с лимоном, и хотя на фабрике в них наделали уйму дырочек, нога совсем не дышала, и пот вперемешку с грязью налипал между задником и пяткой. В результате ноги благоухали, мягко выражаясь, рокфором, а грибковые заболевания, облюбовавшие ступни, можно было изучать в университете. Мои грибки уже напоминали шампиньоны. Ногти заросли ими, а вонь было не отбить даже микоциленом – тальком, для приобретения которого надо было пять ночей простоять в очереди. Это были туфли на все случаи жизни, на будни и на праздники. Стоило свистнуть – и они тут же, вышколенные, как цирковые собачки, сами спешили ко мне и ловко вскакивали на ноги. Когда они сносились, я отрезала каблук бритвенным лезвием «Астра» (советского производства) и выкрасила их черной китайской тушью. К тому времени пропал гуталин. Потом гуталин появился, но пропала китайская тушь и лента для пишущих машинок, так что нам приходилось красить старые, изношенные ленты гуталином, отчего они блестели, как сапоги у водопроводчика. Кроме того гуталин помог разрешить проблему с косметикой – тушь для ресниц была в большом дефиците, и мы мазались гуталином из баночки. Наверное, поэтому я теперь так плохо вижу, почти совсем слепая. Да, то, что мы еще живы, просто чудо. Это была, эпоха, когда почти все считалось контррево, как говорила Факс (можно добавить люционным или поллюционным, какая, собственно, разница?) – людям даже запретили держать дома кусты маланги. Дело было так. Однажды, когда я слушала утром по радио «Синко Латинос», после которых должна была начаться программа Висентико Вальдеса, откуда ни возьмись появился работник санэпидемнадзора, выключил приемник и пропел, покачивая у меня под носом пальцем: «Малангита, малангита, ни-ко-гда». Начиналась кампания против москитов, и у меня чуть было не отобрали мой любимый кустик маланги. К счастью, я в свое время получила удостоверение и диплом как лучший боец на фронте охраны природы, предоставляемые пиздократической кубинской федерацией, что свидетельствовало о высочайшем уровне моей активности, как члена федерации. Словом, кустик мой уцелел, а вот мне пришлось потесниться – я разместила его под потолочными перекрытиями, ведь маланга растет на высоте, да и ветки у нее уже порядком вытянулись и расползлись, гак что я смогла прикрыть ими самодельные подпорки, которые поддерживали наше жилище, – в отсутствие ремонта, из-за перенаселенности, а следовательно и из-за понастроенных клетушек, потолок уже начал трещать, и мы жили в постоянном страхе, ожидая, что он вот-вот рухнет. Запрет на малангу можно было на худой конец отнести к оздоровительным мероприятиям, но «Битлз» – это уже было настоящее преступление! Нашу молодость изо всех сил стремились забить, замордовать, но мы все равно слушали «Битлз», запершись в туалетах или в комнатах с наглухо закрытыми окнами. Часами настраивали мы наши приемники на американскую волну, по которой уж точно можно было слушать что угодно. Или шли с русскими транзисторами на Малекон и, сидя там, глядя в беспросветную ночную тьму, слушали от начала до конца «Вечернюю программу», где нам рассказывали об автомобильных гонках разных формул, о «мустангах» и обо всем, что проскользнуло сквозь цензуру. Когда сегодня я слушаю такие песни, как «Андуринья», «Красные шары», «Письмо» и «Учительница английского», у меня мурашки бегают по всему телу. Еще нас хотели приучить к разным заунывным индейским флейтам, и любой бродячий музыкант, надев пончо, мгновенно становился звездой телеэкрана. Да, и во мне они вызывали жалостливое чувство, но я тут же вставала на дыбы: что общего у этой смертной индейской тоски с нашим прихотливым и красочным разнообразием? Что общего у нашей музыкальной культуры с горестными и жалобными боливийскими или чилийскими мелодиями? К чему так упрямо насаждать тоску и печаль вместо природной жизнерадостности? Нездоровое желание заставить нас поверить, что мы ближе к «Килапаюн», чем к «Битлз», не принесло желанного результата, возможно, в ущерб индейцам, представлявшим такую древнюю и почтенную культуру. Боже мой, какая величайшая истина в банальных словах, что молодость скоротечна и надо пользоваться ею, пока молод! Моя молодость стремительно и неумолимо заканчивалась, а я по-прежнему была с собачьей верностью влюблена в грезу. Мертвой хваткой уцепившись за свои фантазии, я из кожи вон лезла ради заведомо невозможного.
Однажды приехала мать, истосковавшаяся по дочерней ласке. Я познакомила ее с внучкой, и обе моментально влюбились друг в друга. Но мать решила перестроить мою уже вполне устоявшуюся жизнь, переиначить мой хаос на свой лад, внушить мне свои ценности, залезть в каждый тайник моей души. Ей показалось ужасным, что я держу заначку рома в шкафу и каждые пять минут к ней прикладываюсь. С рома, собственно, все и началось. Не в силах противиться пагубной привычке я, когда ром пропал, начала пить гуафарину – спирт, которым торговали в лавочке, – с сахаром и лимоном. Однако после того, как некоторые знакомые стали называть меня Гуафа, я решила взять себя под контроль, впрочем, не слишком жесткий. Таблетки и спиртное позволяли расслабиться, но забыться я все равно не могла. На службе стали насаждать производственную гимнастику, во время которой работа приостанавливалась минут на пятнадцать; в течение этих пятнадцати минут мы делали упражнения. Сразу же после окончания гимнастики нам советовали принимать валиум или диазепам. От них вкупе с алкоголем мне начинали мерещиться разные чудеса, и я пребывала на седьмом небе, расслабленная и освеженная. Курить я так и не приучилась, чему очень рада – вон какие дорогие сейчас сигареты. В черные дни одна моя знакомая, Фотокопировщица, понемногу скурила почти всю Библию, уж больно, хороша для самокруток оказалась в ней бумага. Как-то вечером я зашла к Фотокопировщице и увидела, что дом полон дыма, но она меня успокоила, сказав, что ничего страшного, просто она курит сейчас «Песнь песней». Матушке моей казалось, что все кругом бесконечно плохо. Я возражала, что, мол, конечно, у нее богатый опыт и никто в этом не сомневается, но что ей надо сначала самой организовать свою жизнь, а уж потом требовать этого от меня. Раньше мне приходилось терпеть ее неряшливость, невнимательность, ее безусых жуликоватых любовников, а теперь, она, видите ли, не могла вынести моих подруг – Мечунгу и Пучунгу. Она считала их коммунистическими подстилками, а мне как-то раз крикнула, что я профсоюзная подстилка и дочка у меня неизвестно от кого. К счастью, Реглита не поняла этого слова, потому что к тому времени уже появились школьные портфели, которые в народе называли «подстилками» или «пидорасками». Мы с матерью принялись скандалить, хотя на самом деле орала больше она, я никогда не повышала голоса на мать, никогда. Выложив мне все свои сорок заповедей, она благополучно убыла туда, откуда прибыла, чтобы ухаживать за моей больной сестрой. Я слышала, как она кричала на лестнице, что отрекается от меня и что отныне я могу позабыть, что у меня есть мать.