А уходить… Что ж… Уходить надо было прошлыми зимниками. Хоть на восток через фронты, хоть на запад, в Белоруссию, там партизанщина с первых дней войны… Слухи ходили, что кому положено еще загодя и базы в лесах понастроили, оружие всякое да припасы по тайникам распихали. Правда, и другие слушки были: что недобитки разные немцам все эти базы да припасы в первые же дни повыдавали. Не успел товарищ Сталин весь народишко проверить и повычистить кого положено — отсиделись, гады.
К тому же и мнения одного не было. Политрук с энкавэдэшниками — эти в одну дуду — через фронт к нашим и воевать как положено. А что у немцев фронтовая полоса в глубину до пятидесяти километров под контролем, так, мол, где просочимся, где пробьемся, но только к своим. А партизанщина, она ж ненадолго. Пока до них доберешься, тут и фронт обратным валом подоспеет, и доказывай потом, что ты не дезертир и не пособник оккупантам.
А кому-то как раз партизанщина и нравилась: сами себе хозяева, хотим— щипанем фрицев за задницы, чтоб оглядываться приучились, хотим — затаимся… Командиры из своих. Сами выбирали и знали: эти дурацких приказов не сочинят, чтоб перед начальством отличиться, потому как равно под пулями ходят и в блиндажах не отсиживаются. И чем меньше отряд, тем воевать сподручнее.
Кондрашов ни тех, ни других не одобрял. Через фронты пробиваться — гиблое дело. Особенно если верно, что немцы уже под Москвой. А стихийное шныряние по тылам чистой махновщиной попахивает. Некоторые так и норовят: не «здравия тебе желаю, товарищ командир!», а «привет, батька Кондрат, как спалось-то нынче?». И ведь не обидишь хорошего человека приказным голосом, отвечаешь по-человечески: «Нормально спалось».
Что и говорить, спалось нормально. Это когда зимой на расселении. Все вроде бы по случайности произошло, да только та случайность через хитрые подмиги образовалась, так что поселился Кондрашов у Надежды Мартыновой в добротном ее доме при корове и прочей мелкой съедобной живности. Но главное — при дочери ее Зинаиде, зрелой двадцатилетке, которую отчего-то ни до войны, ни при войне никто замуж не взял. Оттого, знать, что рожей девка не вышла, хотя все остальное при ней было в полном соответствии с тутошними деревенскими запросами. Запросы Кондрашова по этой части были скромнее, не средь болот вырос, а в городишке приличном, где парни знали цену умеренной девичьей худобе, и девок ценили не по тому, сколь раз лопатой с зерном махнет, а по тому, сколь по полю пробежать может, прежде чем догонишь да общупаешь. Да еще не общупать, а нащупать именно против локтей угловатых, чтоб как секретик рассекретить.
Пришло время, и женился Кондрашов на такой длинноногой, длинношеей да узколицей с глазами синющими и пальчиками тоненькими. Двух парней родить до войны успели, прежде чем забрали его на военные восточные дела, где сначала по-скорому на военного начальника выучился, и потому что хорошо выучился, вскоре и оказался при самом Блюхере, хотя он и не Блюхер вовсе был, а нормальный русский мужик с нормальной русской фамилией, да только о том никто говорить не смел.
А после уже и о самом Блюхере молчок, потому что задумал он всю Сибирь по самый Урал отделить от Советского Союза, правителем стать, и все это с помощью японцев, которым половину Сахалина пообещал.
Где тут была правда, а где политическая необходимость, что будто правда, не кондрашовскому уму гадать. Рад был, что — мелкая сошка — проскочил, а сколько голов полетело с большими ромбами на петличках, да и не с шибко большими…
Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин,
и первый маршал в бой нас поведет…
А первый маршал-то кто? Думают, что Ворошилов… А Ворошилов теперь главный над всеми партизанами. Кто-то соображает, кто-то нет, только Кондрашов догадывается — «ворошиловский бронепоезд» на запасном пути. Как ни крути!
А сам он, Кондрашов, будто бы командир будто бы партизанского отряда, он даже не на запасном, он вообще в болотном тупике. Средь зимы однажды ночью проснулся промеж девкиных колен, и вошел в душу стыд. Как вошел, так больше и не уходил. Утром проснется, налопается картошки, и… стыд. На улицу с девкой выйдет по случаю, и… стыд. Уж больно некрасива. Не девка, а родильный комбинат, ей семь детишек родить запросто, а то и десять, порода у ней такая родильная, то ж с первого погляду видно. А рожа словно из одних мускулов — вся буграми. Это она так душой плачет, потому что глазами плакать не умеет. Такая вот, кто ж такую замуж возьмет?
На беду, а может, на добро, еще в раннем девичестве три месяца отучилась Зинаида в районе на медицинских курсах. Сам видел опять же, над мужичьими чириями толстые ручищи ее добрыми птицами летают, рожи, комарьем закусанные, пухлые пальцы словно зацеловывают. Двух слегка подраненных обхаживала, что детей малых, и все мужики отряда, понятно, в отряд врачихой ее зазывают. Только зря зазывают, потому что чуть ли не в самую первую ночь сказала Зинаида Кондрашову категорично, чтоб без спору: «С вами уйду!» «С вами» — это она не партизан вообще, а Кондрашова лично имела в виду, а партизаны — это как бы само собой. В тот раз ничего ей не ответил, когда ж еще раз заикнулась, указал строго, что, мол, добро, только как в отряд придет, всяким их отношениям конец, потому что, как история показывает, — это он Стеньку Разина имел в виду, баба при командире — непорядок. Командир на одном пайке с бойцами быть должен.
Отмолчалась. То ли смирилась, то ли не поверила, про мужичью породу кое-что догадываясь.
Деревня, в которой так сладко перезимовал партизанский отряд имени товарища Щорса, называлась Тищевка. Другая, что через пяток болотных километров и где тоже неплохо прозимовалось отрядникам, имела название по существу — Заболотка. Далее этой деревни будто бы и вообще земли с человеками не существовало — сплошные болота вокруг, куда если и были ходы-проходы, то местные жители их уже не знали, потому что в обеих деревнях население, по правде говоря, было не местное, но переселенное с разных концов необъятной родины. И только один-единственный человек в Тищевке, некто Пахомов, по колхозным рангам «разнорабочий», имевший нехорошую кличку «козел» — и не только за бороду козлиную, но и за общую косматость рожи, часто то ли дурацкого, то ли идиотского выражения, тут будто бы рожденный и всю жизнь проживший, только он, молчун и хитрюга, однажды будто бы сознательно «до бормотки» споенный местным травным самогоном, поведал кое-кому, понятное дело, под страшным секретом, историю двух заброшенных деревень.
Оказывается, когда уже и гражданская кончилась, когда даже уже нэп начался, здесь, в трех деревнях, а третьей вообще уже нет, здесь власти советской не было, а была власть белобандитская — так ее потом называть стали, когда разгромили вчистую, то аж в двадцать втором годе, когда лютейшая зима упала на тутошние места и всякую «притоплину» в лед заковала для прохода конского и человечьего. Утверждал Пахомов категорично, что ни один белобандит, что рядовой, что генерал, а был будто бы и генерал, ни один не ушел из этих мест живым. Ушли только мужичье с бабами да детишками, и куда после того подевались, никому не известно. Ушли, само собой, под конвоем красноармейцев. Без подвод и скота, с одними котомками. Одна деревня была сожжена начисто, две другие частично, и лишь через пяток лет стали завозить сюда людей с голодных мест, с реки Волги и еще откуда-то, отстроиться кой в чем помогали, а хозяйства всякие своими руками и с радостью большой начали сотворять прибывшие, как рай понимая новое свое жилье, где с голоду пропасть даже самый ленивый не сможет, потому что лес вокруг, в лесу зверья тьма, грибов и ягод… И еще сады. Настоящие яблоневые сады, от огня хоть и пострадавшие, но, людям радуясь, будто ожили и плодоносили без роздыху десять лет.
Откуда в болотной глуши яблони, да еще сортов сладчайших, про то и Пахомов будто бы не знал доподлинно, лишь все в одну и ту же сторону рукой отмахивал, на горку сосновую, где якобы с незапамятных времен остатки настоящего каменного дома прощупываются во мхах и хвое многослойной.
Сам он, как рассказал, контуженный артиллерийской бомбой, то есть оглушенный до полупамяти во время изничтожения белобандитов, потерян был и забыт, но ожил, отзимовал, в единственном недогоревшем доме с грехом пополам, по весне землянку откопал и зажил в одиночестве, «ночами слезами плакая» по всей родне, что постреляна была красноармейцами за то, что с врагами советской власти жила «вась-вась» и будто бы даже обороняться им помогала, как и многие другие, кого тоже постреляли.
Намекал еще Пахомов, что по правде фамилия у него совсем другая и что рода он не крестьянского.
Когда протрезвился, на коленях будто бы ползал, умолял, чтоб не сдали…
«Ежата» Валентина Зотова хоть и сопляки, но с особым нюхом, сразу «сделали стойку» на Пахомова…