На Нижней Луаре дождь — верный спутник жизни, наша дражайшая половина. Он придает индивидуальность расхожему в других отношениях облику края. Перенасыщенные океанскими парами тучи на широте Сен-Назера устремляются в устье Луары и, поднимаясь вверх по течению, будто из бездонной бочки, беспрерывно изливают на нантский район накопившийся избыток влаги. В общей сложности количество ее невелико, если сравнить, например, с муссоном, зато оно с такой педантичностью распределено на целый год, что среди приезжих, на долю которых не всякий раз выпадает ясный денек, за местностью установилась прочная репутация сырого хмурого угла. Их трудно разубедить, сколько ни говори о пресловутой мягкости климата, о растущей у нас мимозе и чахлых пальмах в садах нотариусов, — соотношение дождливых и солнечных дней в году изучено досконально. Влажность высока — это верно, но с ней сживаешься настолько, что перестаешь замечать. А непроходящую изморось никто искренне не считает дождем. Очкарики, двадцать раз на дню машинально протирающие стекла, привыкают продираться сквозь созвездия капель, в которых пейзаж преломляется, дробится, анаморфируется до неузнаваемости, в результате чего они вынуждены ориентироваться по памяти. Но когда наступает вечер и в городе тихо накрапывает дождик, когда мигают неоновые вывески и светозарные письмена изукрашивают темно-аквамариновую ночь, когда мерцающие звездочки пляшут у вас перед глазами и синие, красные, зеленые, желтые искры забрызгивают стекла очков — вы погружаетесь в феерию версальских празднеств. Для сравнения снимите очки, и вы увидите, до чего будничен оригинал.
Недаром оптики у нас процветают. И не оттого вовсе, что близорукость встречается тут чаще, нежели в других местах, просто когда протираешь стекла незаметно вытащенной из-под ремня полой рубашки, уголком скатерти в ресторане или чистым кончиком носового платка, зажав остальную его часть в кулаке, неизменно возрастает опасность, что очки разболтаются, упадут и разобьются. Это одно из многочисленных неудобств, порождаемых дождем, наряду с неизбывной грустью и стреляющей болью в голове, которая проистекает от беспрерывного мигания. Эдакая сумятица у основания волос имеет, возможно, и иную причину, но кто же виноват, если то и дело приходится укрываться в кафе, понаставленных тут и там, ожидая за рюмкой, другой, третьей, пока распогодится. Облокотившись о стойку, невольные выпивохи, молчаливые и задумчивые, поглощенные созерцанием собственного отражения в окне, провожают глазами прохожих, которые, согнувшись и придерживая рукой воротник, торопятся убежать от дождя. Вывернутый ветром зонт ни у кого в кафе не вызывает высокомерной ухмылки. Все просто радуются тому, что вовремя укрылись сами. Чуть только проясняется над крышами и наступает затишье, они залпом допивают остаток, застегивают пиджак, втягивают голову в плечи, готовясь переступить порог, — ан нет, дождь припускает с новой силой, и тогда поднятым над пустой рюмкой большим пальцем они заказывают без слов: еще одну, раз так.
Есть верные признаки надвигающегося дождя: западный ветер, резкий и свежий; чайки, залетающие далеко в глубь суши и ватными шариками садящиеся на распаханные поля; ласточки, скользящие летом над самыми крышами и безмолвно кружащие в садах; трепетный шелест крон и безумие круглых осиновых листьев; с тревогой поглядывающие на серое в яблоках небо мужчины и женщины, охапками сгребающие белье (высушенное на морском ветру, хранящее между волокон ткани целебный аромат йода и соли), оставляя на веревках разноцветные прищепки — ни дать ни взять вольерные птички; мамаши, скликающие играющих в песочнице детей; кошки, мусолящие морду лапкой; и ноготь, трижды ударяющий по выпуклому стеклу барометра — стрелка резко падает.
Первые капли неуловимы. Вы поднимаете голову, не веря, что с серебристо-серого светоносного неба, играющего отсветами океана, на вас и в самом деле что-то капнуло. Бывает, что морось просто сопутствует приливам, рутинным полусуточным приливчикам. Нас привлекают обычно грандиозные приливы равноденствий, наводившие ужас на финикийских моряков, когда море уходит из-под днища, будто низринутое за край земли, и потом накатывает яростными волнами отвоевывать утраченные пространства — но такое случается только дважды в год. А повседневное брожение вод по тине и оплетенным водорослями камням давно уже всем примелькалось. Почти неотличимые друг от друга небо и море заливаются пепельной гризайлью, длинные антрацитовые прожилки оттеняют волны и облака, а линия раздела стихий, именуемая горизонтом, растворяется методом наплыва, как в кино. Дождем проникается все, его источают деревья, трава, серый, как небо, асфальт и людская грусть. Грусть хроническая, скупая на проявления, изливающаяся разве избытком вина, которое стакан за стаканом неуклюже пытается проложить путь сквозь хмурые облака к радости. Дождь — это философский камень, преобразующий действительность у нас на глазах. Дождь — наша судьба. При первых же признаках вы подставляете руку небу. Сначала не чувствуете ничего. Поворачиваете ее вверх ладонью, где кожа чувствительней, и что же — ловите булавочную головку, стеклянную пылинку, в которой отражается необъятное море облаков: небо в миниатюре на кончике пальца, как Мон-Сен-Мишель или Лурд в глазке старой авторучки. Разглядывая упавшие на руку полкапли, вы мысленно взвешиваете шансы на неблагоприятное развитие событий. Иной раз этим все и ограничивается. Никакого дождя. Прилив как прилив, и с ним ласковый шелковистый ветерок, скорее приглаживающий, нежели ерошащий волосы и не приносящий существенных новостей с океана. Разве что новости от противного: в Саргассовом море штиль, на Бермудах затишье. Бретонское побережье омывается Гольфстримом — пиратской теплой струей, вытекающей из Карибского моря в Атлантический океан, — ему-то мы и обязаны мимозой, олеандрами и геранью: хотя зимой горшки с цветами все-таки приходится вносить в дом. Когда бы не Гольфстрим, лед сковывал бы устье каждую зиму, как устье Святого Лаврентия, ведь Нант — на широте Монреаля. Между тем в наших краях снег — это скорее метафора, а на деле тонюсенькая пленочка раз в десять лет, тающая на глазах. Если не считать, конечно, памятную зиму 1929-го, когда Пьер снарядился в Коммерси, и потом ту, 56-го, когда замерзло столько бездомных, а дети впервые горделиво позировали возле слепленных собственноручно снежных баб, о которых прежде только читали в книжках: с глазками-угольками, носом-морковкой, при шляпе, трубке и шарфике — полный комплект. Была еще засуха летом 76-го, когда Бретань осталась без капли воды, луга пожелтели, кукуруза выросла размером с люпин, а коровы бродили с ввалившимися боками, точно борзые: за неимением лучшего объяснения погодные аномалии приписывали загадочным солнечным пятнам, извержению вулкана в южном полушарии или отклонению Земли от своей оси. О них помнят потому, что они исключения. А норма — дождь.
Когда накрапывает с приливом — это, собственно говоря, и не дождь. Просто пудра водяная, тихая задумчивая музыка, дань тоске. Капает по-доброму, ласково, почти не касаясь лица, разглаживает морщины на лбу, рассеивает тревожные мысли. Сеется ненавязчиво, неслышно, незримо, не оставляя отпечатков на стеклах и без остатка поглощаясь землей.
Тоска же и отрава души — это нескончаемая морось под нависшим низко небом, так низко, что давно уже на «ты» с колокольнями, водонапорными башнями, телеграфными столбами и, того гляди, зацепится за ветки. Не стоит смеяться над древними кельтами, опасавшимися, что небо обрушится на них: метафизические небеса рождаются под высокими лазурными небосклонами, а не тогда, когда на вас опускается гнетущий шиферный пласт, оставляющий лишь узкую щель между облаками и землей, сумрачную и сырую. И дождь тут не дождь, а влага, методично и неукоснительно завоевывающая пространство, плотная завеса, при малейшем дуновении проникающая под любые укрытия, где пыль на земле еще сохранила светлую окраску, густая изморось темных месяцев, ноября и декабря, насквозь пропитывающая пейзаж и стирающая последний квадратик надежды в душе, создающая ощущение конца света, его медленного поглощения водой: религии пустынь предвещали, что мир погибнет в огне, здесь же он растворяется у вас на глазах. Тут не увидишь ни обширных луж, каковые образуются от грозовых ливней и осушаются первым же солнцем, ни мощных половодий, когда приходится срочно эвакуировать людей, снимать потерпевших в лодки со вторых этажей домов (Луара частенько выходит из берегов, но за рекой признается право изменять параметры по своему усмотрению). Пейзаж будто бы все тот же, только зелень на полях приобретает оттенок солдатского ранца, а серые города свинцовеют. Повсюду воцаряется дух болот. Луга и поляны превращаются в замаскированные травянистым покровом губки. Ботинок, отваживающийся на них ступить, прирастает платформой из грязи. Не рекомендуется бродить вблизи рвов и прудов — не ровен час, соскользнешь, задевать кусты — попадешь под душ, прислоняться к стволам — обязательно прилипнешь. Каждый мнит себя Гераклом, с легкостью ломая толстые поваленные прогнившие сучья. Тяжелые плащи из плотной ткани не просыхают за ночь. Хлеб делается мокрым, стены отсыревают, на обоях образуются набухания, по очертаниям напоминающие континенты, и люди ломают себе голову: откуда же могла просочиться вода. Радиаторы тужатся понапрасну: для этой микроскопической влаги игольное ушко — что триумфальная арка. Тело хрустит всеми суставами, оживают застарелые болячки, и ломит кости. Тянутся долгие хмурые беспросветные дни. Лампочки горят с утра до ночи. Люди то и дело приоткрывают занавески, но всякий раз убеждаются, что дождь все идет и идет, исправно, неустанно, неослабно. И малодушные не выдерживают: говорят, даже в колодец бросаются аккурат на излете угрюмой зимы.