В отношении золотой свадьбы никто не ошибся в подсчетах, благо сосчитать было несложно. Тогда задумали, помнится, собрать всю семью, устроить застолье, где бы каждый выступил с поздравлениями, а после — небольшое театрализованное представление, для которого папа с маминой младшей сестрой Люси разучили сценку из «Чумазого ревнивца» по старому побуревшему изданию классической библиотеки Ларусса. Предполагалось также, что будет дан бал с угощениями и что дедушка, впервые после долгого перерыва взяв в руки скрипку, исполнит по такому случаю, с товарищами по нантской консерватории, где он был лучшим учеником своего выпуска, квартет для струнных и флейты, но то ли флейтист к тому времени уже отправился к праотцам или, что вероятнее, семейный ригоризм возобладал над суетой, только лето подошло к концу прежде, чем условились хотя бы о дате торжеств. Отпуска не совпадали ни в какую. Потом вдруг обнаружили, что уже поздно: осень, дожди, все поразъехались, а на следующий год, прибавивший супружеству лишнюю унцию золота, все снова сбились со счета лет. Семейный сход отложили до следующей свадьбы. Неизвестно, правда, какой именно: платиновой или бриллиантовой, стали спорить, слово за слово (бумажной, фарфоровой), договорились и до тряпочной, а после и до «Свадьбы Фигаро». Тут Люси затянула своим сопрано арию Керубино: «Voi che sapete che cosa e amor»1, и все зааплодировали.
У престарелых супругов — словно гора с плеч свалилась. Идея квартета нисколько не вдохновляла деда — музыке он все больше предпочитал тишину. Скрипка уже вовсе не покидала чехла, а если случалось ему изредка наигрывать на пианино, то скорее по какому-то механическому влечению: трудно пройти мимо и не приподнять крышку. Но за фортепьяно он не засиживался: несколько строчек фуги, ария, сонатная тема. Или останавливался посреди арпеджио и замирал с ощущением незавершенности, мечтательно положив руки на колени, затем аккуратно прикрывал клавиши зеленым шелковым шарфом. В последнее время он довольствовался тем, что брал одну-единственную ноту, будто задавая тон тишине, а потом уже и ноты не требовалось: он только беззвучно притрагивался к клавишам.
Что касается бабушки, то она воспылала негодованием, услыхав, что кузены намереваются в день церемонии украсить Ушибочку парусами и лентами, а сзади, на горбатом багажнике, намалевать: «Да здравствуют молодожены!» — уж не рассчитывают ли они на ее участие в шутовском маскараде! Малолитражка и без того служила предметом постоянных раздоров между ней и дедом. И вовсе не из-за ее невзрачности. Эпоха процветания ушла в прошлое, а при нынешнем их положении о более шикарных автомобилях нечего было и мечтать. Бабушка мужественно сносила удары судьбы: главное — не поступаться принципами, утрате же внешних признаков материального благополучия значения не придавала. Для тех же, кто думал иначе, у нее всегда находились хлесткие словечки; так, она мигом осадила юнца, хваставшего скоростью своего спортивного кабриолета: «Надо ж, а мы-то и не заметили». Она со спокойным достоинством сменила претенциозный дом, сочетавший туф, кирпич и дерево, сплошь состоявший из мансард с окнами на крышу, лестничных маршей и площадок, на темную малогабаритную квартирку на первом этаже домика в Риансе. Щепетильная во всем, проклинавшая производителя авторучек и его предков до двадцатого колена, если у ручки пересыхало перо, она и бровью не повела, когда ей пришлось расстаться почти со всей мебелью. Пианино стояло теперь в спальне вплотную к кровати и было постоянно захламлено. Возможно, отсюда и охлаждение деда к музыке: чтоб пробраться к клавиатуре, ему приходилось разгребать ворох наваленной одежды. Прибавьте еще круглый столик и тумбочку, и получится, что, если открыть дверцы шкафа, пройти уже будет невозможно. Чтобы из тринадцати комнат переехать в две, понадобилось произвести жесточайший отбор, она расставалась не только с вещами, накопленными за целую жизнь, но и с наследием не одного поколения: это уже не самоограничение, а опустошение памяти.
Именно в память о прошлом бабушка непременно пожелала сохранить две-три никчемные вещицы, и прежде всего громоздкий и маловместительный столик для рукоделия, тогда как на это место с куда большей пользой можно было бы поставить красивый рыжего оттенка книжный шкаф с овальными стеклами. Но для нее рабочий столик — это воспоминание о матери, бабке и других труженицах в семье: словом, мемориальная плита. Все прочее она раздала с видом полного безразличия, на какое в данных обстоятельствах оказался не способен даже ее супруг. Время от времени он одаривал нас хмурыми взглядами, причем молчание его отличалось от обычного тем, что он нарочито не желал говорить. Нельзя сказать, чтобы он был чрезмерно привязан к земным благам. Доказательством тому его затворничество в келье монастыря в Ля-Мельре и общение с траппистами. Правда, он был требователен к одежде, но это профессиональное: глаз портного мгновенно различал недочеты кроя, оценивал правильность брючной складки, мягкость и легкость ткани, качество подкладки, ведь даже Франциск Ассизский — а проповедник бедности в данном случае вне подозрений — пожелал как сын суконщика быть захороненным в саване из серого сукна. Деда более всего удручала необходимость присутствовать при раздаче. Между тем дочери-наследницы прямо-таки состязались в великодушии и уступчивости. Недовольство, зависть, разочарование если и зарождались, то подавлялись на корню. Прежде чем взять какую-нибудь вещь, каждая предлагала ее другим. И если одна из сестер робко высказывала желание получить ту или иную безделицу, другие наперебой заверяли ее, что им она ни к чему. Затаенные с того дня мелкие обиды стали прорываться позднее, когда, придя в гости, одна замечала у другой вожделенный некогда предмет: «А мамина лампа неплохо смотрится у тебя на комоде».
Малолитражка — это же ни дать ни взять черепная коробка примата: лобовое стекло у нее вместо глазных впадин, радиатор — носовое отверстие, козырьки от солнца — надбровные дуги, впереди — выдающаяся челюсть мотора, на крыше — легкая теменная выпуклость, — словом, все при ней, включая мозжечковый выступ багажника. В такие глубины мысли дед погружался в гордом одиночестве и бабушку не допускал. Она же чувствовала себя уязвленной до такой степени, что предпочитала ходить пешком, по крайней мере на короткие расстояния. Ходок из нее, впрочем, получался никудышный: сказывались последствия трудных родов, из-за которых и появилась у нее эта раскачивающаяся походка. Сядь дедушка за руль какого-нибудь другого автомобиля, она безропотно устроилась бы рядом. Ей любая машина была по душе, только не дедова малолитражка. Ушибочка, по ее мнению, не годилась для морского климата. Ну к чему вам съемная брезентовая крыша, если погоды нет и нет? А тут еще ветер — оглушительный, порывистый, изнуряющий. Всякая попытка в редкий солнечный день отстегнуть крышу разбивалась о ржавые, разъеденные солью и оттого заклинившие замки и одеревеневший, хрустящий и ни в какую не желавший скручиваться брезент. Вдобавок никогда не было уверенности, что через десять километров его не придется спешно натягивать обратно. Бабушка твердо стояла на своем: такому лжекабриолетишке нечего делать севернее сорок пятой параллели. Хотите пересечь пустыню или, как иные отважные юнцы, взобраться на Ахаггар — пожалуйста. Но Нижняя Луара — это особая статья.
Главное нарекание — неприспособленность Ушибочки к дождю. Когда заливало, третьим источником проникновения воды, после крыши и дверей, становилась вентиляционная система, примитивная донельзя, представляющая собой частую решетку шириной в три пальца под ветровым стеклом, прикрытую щитком, который только частично обеспечивал непроницаемость, особенно если учесть, что резиновые прокладки давным-давно истерлись. Ветер, свистящий в решетке, даже в сухую погоду раздражал бабушку. А если оттуда еще и лилось — как тут сохранять спокойствие? Когда до бабушки долетали первые капли, она начинала выразительно вздыхать (дескать, она же говорила) и ерзать на сиденье, якобы увертываясь от брызг и не желая никому докучать своими неприятностями. Чуть погодя, однако, видя дедову бесстрастность, она принималась затыкать брешь старыми тряпками, валявшимися в ящике для перчаток (то есть на полочке под панелью управления). Она подцепляла их кончиками пальцев, сетуя на грязь (тряпками этими дед вытирал и стержень для измерения уровня масла, и лобовое стекло, и даже — уголком почище — надраивал носки ботинок), скручивала жгутиком и придавливала к стеклу. Но они падали от первой же встряски. После нескольких «чтоб его» она начинала все сначала, время от времени выжимая тряпки, — и так всю дорогу. Дед же хранил полнейшую невозмутимость.
Поскольку ездил он медленно, работавшие от мотора стеклоочистители двигались со скоростью улитки, перемещаясь короткими миллиметровыми рывочками, а то и вовсе заедали, останавливались, и для того чтобы они продолжили свой неторопливый возвратно-поступательный ход по дуге, надо было стукнуть кулаком по стеклу. Всю дорогу дворники грязью рисовали веера, так что эффект достигался прямо противоположный ожидаемому. Раздосадованная тем, что никто, кроме нее, не понимает, какой опасности они подвергаются, бабушка начинала беспокойно водить рукой по стеклу, описывая круги с центром на уровне своих глаз: круги эти постепенно расширялись и по мере расширения сплющивались, внедряясь на водительскую половину — самую малость, только чтоб показать ему разницу, потому что на вытертой части, в отличие от запотевшей, отчетливо проступала грязь, залепившая стекло снаружи, и становилось очевидно, что сквозь него ничего не видно. Виной всему были дворники, а потому бабушка хваталась за ручку, которой они управлялись изнутри салона, и принималась тормошить ее и крутить в разные стороны, отчего щетки резко меняли темп и шаркали теперь с ненатуральной поспешностью, прямо как в немом кино: представьте себе двух флегматичных работников, двух сонных мойщиков посуды перед неубывающей грудой тарелок, которые вдруг, завидя грозного хозяина, начинают двигаться с неправдоподобной быстротой. Но и результат получался соответствующий: раскатанное двумя полукругами студенистое месиво исключало теперь уже всякую видимость. Бабушка в сердцах приподнимала створку бокового окна, которая тут же опускалась и хлопала ее по локтю, вооружалась тряпкой и, высунув руку наружу, расчищала пятачок. Бегущая навстречу дорога, деревья по обочинам, мутные капли на мокром асфальте представляли собой поразительное открытие: оказывается, замкнутый мирок малолитражки был лишь частью большого многоярусного мира. Длины бабушкиной руки не хватало, чтобы очистить все лобовое стекло, зато теперь, глядя в самодельный иллюминатор, она позволяла себе требовать от водителя, чтобы он держался правее, и кричать «Осторожно!» при появлении на встречной полосе громадного грузовика, от одного дыхания которого их утлый челн давал крен.