Митя разглядывает рисунок: молодая женщина, можно сказать – красивая. Не сравнить с сегодняшней Грепой, которую Никиша норовит стукнуть чем попало и обзывает матерными выраженьями, будто других слов не знает.
Ночами Грепа приносила поесть. В основном хлеб, вареную картошку.
А он накладывал ей из бочек соленых огурцов, квашеной капусты.
“Зачем тебе столько много? – спрашивал дезертир обиженным, уже чуточку подхрипывающим голосом. – Кузьме небось на закуску?..”
Грепа молча сопела, нечего было ответить. Иногда, чтобы не “бряхал”, приносила ему бутылку самогона. Но сама в погреб спускаться не хотела, а ведь он сто раз просил ее хотя бы просто так посидеть с ним на топчане. “Знобко находиться рядом с тобою, с порожним чилавеком, – литинанта хочу любить!..”
И любила, как ему после рассказали. В то время в деревне на постое был отряд красноармейцев – вылавливали немецких парашютистов и разведчиков. Лейтенанту Грепа тоже нравилась. Хромой Кузьма от ревности запил, собирался лейтенанта из берданки “стрельнуть”…
Когда баба в грех пускается, то уже ничего вокруг не замечает. Пока
Грепа с лейтенантом крутила, Никиша в погребе голодал. Даже постного масла не было, не говоря уже о хлебе, – варил картошку в кожуре и капусту из бочки брал горстями. Вскоре лейтенант с отрядом уехал, а больше красноармейцы в Тужиловку не заходили. Народ поговаривал, что наши далеко отступили и в деревню скоро войдут немцы.
Бездетная Грепа томилась, думала, дурнела с горя. От Кузьмы некоторые вдовы и солдатки родили, а у Грепы не “зачиналося”.
Голосила, зло срывала на муже – возьмет да и не принесет вечером поесть… Или наложит в миску холодной картошки с рыбьим жиром:
“Лопай, дезертиришша! Никуда ты не годнай – усе муде сабе в погребе отхладил, заплеснявели твои мужицкие дяла…”
Глухими ночами он выползал, смотрел свои сараи, щупал живность.
Куры, когда он посеред ночи заходил в курятник, тихо урчали, словно голуби. Кобель Тузик всякий раз принимался гавкать, но тут же узнавал прежнего хозяина, осторожно помахивал хвостом, долго принюхивался к его валенкам, но уже не подпрыгивал, как прежде, чтобы опереться передними лапами на грудь Никиши.
Кошка шарахалась как от привидения и не давалась погладить.
Ночью в закутах все живое, приятное на ощупь: милые вы мои, лохматые и пернатые! Невидимый горячий поросенок, тюкая копытцами по жидкой грязи, узнавал хозяина, сонно похрюкивал. Молодец, Васек! Своих не выдаем!.. Война для поросенка тоже хреновое дело. И без того короткую свиную жизнь могут укоротить оккупанты проклятые. Да и своим тоже кушать хочется. Надо тебя резать, Васек, а то съедят тебя свои или чужие солдаты…
“Хронт подходя! – шушукаются по утрам у колодца бабы. – Надо, подружки, скотинку сокращать…”
Сам Никиша всегда боялся резать свиней. Руки дрожат, на кровь жутко глядеть.
Зато Кузьма в таких делах ухватистый. Сквозь стены погреба проникал его веселый тенорок: “Счас мы, Агриппина, тваво Васькя оприходоваим!.. – Потом все затихло, наверное, прямо во дворе облапил Грепу, и небось вся улица видит. – Ты, девка, гляди, с немцем не спознайси, а то ведь табе усё равно, какому нехристю давать…”
Лезвие повжикало о брусок, затем раздался истошный визг – конец Ваську!
“Отстань, охальник, всю мине у крове испачкал…” – ругалась Грепа на подвыпившего Кузьму.
“Немец придя, ишшо не так испачкая…”
Дезертир уже собирался вылезти, чтобы поддать хромому охальнику, но не вылез – нету “силов” с картофельной и капустной пищи. Да и опасно
– Кузьма спьяну на всю деревню разбрешет, до военкомата слух дойдет…
А Грепа молодец, особенная баба, у нее язык всегда на замке.
Ругалась весело на Кузьму и сама была подвыпившая: “Займайся, черт, своим делом – пали борова! Не лезь посеред дня под юбку, а то будя табе пиндюлей!”
Кузьма озирался: “Говорят, хтой-то бродя здеся ночами возля сарая и по задам…”
Вовремя поросенка зарезали. Мясо подъели, а тут и немец в деревню зашел. Грепа спрятала в печурку часы с кукушкой – единственное богатство хаты, когда-то премию от колхоза ей дали за ударную прополку пшеницы.
Зашел патруль из трех человек. Один немец, с виду пожилой, заглянул в печурку, увидел ходики. Повернулся к Грепе, хитро улыбнулся, погрозил длинным страшным пальцем: тик-так! Велел достать и повесить часы на стену – пусть ходят!
А потом загудело, шандарахнуло! Погреб плясал, земля сыпалась со стенок, по колени в погребе стояла черная вода. Ночами ведром вытаскивал землю, сыпал в воронки от снарядов. Хата уцелела, лишь сбоку солома палилась – водой залили.
Избушку Кузьмы разбомбило в щепки, перешел к Грепе.
На огородах воронки, бабы голосят – без картох останемси!
Летит бомба, воет – бах! Огонь, треск, смерч до неба. Картечью летят картошки – дымящиеся, обугленные, варить не надо. Пахнут теплые клубни серой. Грепа собрала, доварила. Пусть воняют, зато вкусные, молодые!
Ночами Никиша выползал поглядеть. Перестал бояться, что увидят. Да и некому глядеть, злорадствовать – спрятался народ.
Однажды в полночь Никиша наблюдал короткий бой. В человеке, ползущем с двумя разведчиками к линии фронта, распознал местного парня по имени Сапрон, с которым вместе призывался. Сапрон сложением богатырь, два года служил в разведке, потом немножко сошел с ума, и его определили помощником повара полевой кухни. Он и сейчас живой, пастухом работает. Нарвались разведчики на засаду, побежали назад, а немцы гнались за ними. Тяжелый на бег Сапрон отстал, его хотели взять живьем…
Этот эпизод Никиша часто пересказывает односельчанам:
– Один товаришш Сапронов погиб, другой раненай в яму сполз, не видать, а Сапрон отбилси. К раненому подойти не могёть – хвашисты стреляють. Норовили яво в клешши взять, а он двух умолотил, третий сзади подкралси, ломом Сапрона оглоушил, веревку достаёть… Тут я с ржавым топориком из сарая шасть да етова рыжева как тресну!..
Размазывает слезы: “Чилавека убил”. Плачет, по-детски сморщившись, трет кулачками щеки, похожий на хомяка.
– Сапрон мине каждую Дивятую маю магарыч ставя! Я ведь немца ухандокал из Сапронова ружья, пальнул в хвашистов. Оступили, думали, подкрепления пришло. Получается, и я тоже воевал!.. Сапрона отлил водой из ведра, на случай пожара приготовленного, – солдат очухалси, спрашивает: хто тута? А я рыданьями исхожу, трясуся. Говорить нету мочи, рукой показываю – ползи туды, к нашим! Сапрон уполз с рукою перебитою, винтовку прихватил, штык под луной в дымных тучах горить, сверкаить. Он любил свою винтовку, всю войну с ею прошел, она таперича в школьном музее находитца. Трахвейные автоматы не могли яво прельстить, зато свой штык чистил до огневой блескучести, все етова штыка страсть как боялися. Он с ним по Берлину вышагивал, и сверкал штык над городом как молонья!..
“Я ТОЖЕ БЫЛ МАЛЕНЬКАЙ”
Он подсовывает Мите все новые картинки, пыль с них ручейками. Митя расчихался, пальцы в саже. А вот странный невоенный рисунок: школьная парта, а за ней уродец с крохотной головой. На голове три волосинки.
– Это я у школи когдай-та учился, как и ты… Закончил чятыре класса.
Поначалу простым колхозником, затем учетчиком назначили. Народ был доволен – я не занижал число трудодней, а ишшо приписывал маленько…
Эх, в какого человека я мог бы выслужиться, если б не война!.. А меня в нору загнали, словно крота!.. Один раз набрался смелости, зашел я у хату, а там Кузьма с моею бабой на постели ляжить. Рот ево так и раззявился, будто я с таво свету заявилси… Я ему: молчи про мине, а то ржавым топором зарублю… Грепа обняла Кузьму белой рукой и гладя, смеется: ежели чаво брякня, я его первая сама изничтожу!..
Никиша в гневе сшвыривает с колен отобранные рисунки. Они разлетаются по комнате. В косых солнечных лучах, падающих из окон, клубятся пылинки. Жалуется, что люди до сих пор на него смотрят как на дурачка. Хотя в деревне Тужиловка имеется настоящий природный идиот – Джон.
Митя согласно кивает головой: Джон в малолюдной Тужиловке – его единственный друг и ровесник, живет по соседству в полуразвалившейся хате, деревенские подкармливают его за пастушескую работу. В детстве
Джон с Митей играли, дрались и мирились. Митя и сейчас не прочь подразнить дурачка. А до этого Джон жил с бабкой, которая вот уже года три как умерла. Бабка очень любила Джона и даже баловала. Митя тоже помнит ее. Она в колхозе до последних дней работала, свеклу тяпала, покупала дурачку гостинцы, одевала как городского мальчика.
Один раз купила в автолавке матроску и короткие, до колен, штанишки, очень смешные на кривых ножках идиота. Ковылял по деревне маленький матросик, похожий на обезьянку, дразнил Никишу, опирающегося на палку: “Никися! Глюпай! Дезельтиль!”
Никиша с печальным вздохом оборачивался: “Не ругайся на мине,