Чеком с пеной нолей, как надменный отлив, шевеля,
Вспоминаю в бессоннице бедность подвалов и душ,
Как стоит над могилой Дездемоной задушенный муж.
2012
Дом архитекторов
Памяти отца
Где Штакеншнейдер выстроил дворец,
На Герцена (теперь опять Морская),
Меня туда водил еще отец
В год довоенный, за собой таская.
В сорок шестом я сам туда ходил,
В кружок, где развлекались акварелью,
Но никого вокруг не восхитил,
И посейчас я чувствую похмелье.
«Эклектика», — сказал искусствовед,
Когда спросил я через много лет,
А он махнул рукою безнадежно.
Эклектика… Ну как это возможно?
Ведь мой отец погиб в сорок втором,
А я мешал здесь охру и краплаки,
И это был не просто детский дом,
А способ жизни на сырой бумаге.
Отец и сам неплохо рисовал,
И на меня надеялся, быть может,
Но если я войду в тот самый зал,
То догадаюсь, что меня тревожит,
Ведь я не сделал то, что он велел,
Что завещал, — искусство для искусства.
Мой бедный дар обрушился в раздел,
Где все так своевольно и не густо.
Теперь здесь ресторан, голландский клуб,
И только по краям — архитектура,
Но, расспросив, меня пускают вглубь,
Быть может, узнают, но как-то хмуро.
Эклектика! Но не согласен я,
Досада быть эклектикой не может,
Печаль отца, потемки осеня,
Карает сына, узнает и гложет.
* *
*
Пасмурно. Серый цвет.
Вянущий лист.
Садик переодет
В желтое, как артист.
День или два. Потом
Голых веток позор,
Под широким зонтом
Входит сам режиссер.
Здравствуй. А вот и я.
Кончено, не скули,
А в лоскутах шматья
Спрятаны все рубли.
Переоденься. Ложись
Вместе со мной на дно.
Смерть — это тоже жизнь.
Вобщем, всё заодно.
2012
Полуостров
Виктору Гофману
Полуостров, похожий на череп,
На расколотый грецкий орех,
Виночерпий в овечьем меху,
Ублажающий всех,
Ботанический короб на лаве,
Остывший вулкан,
Сохранивший в раскопах
Костяк, великан.
Шлем, источенный ржою,
Веницейский узорный доспех,
Под живою паршою
Вседоступный, открытый для всех,
Перерытая галька,
Кровяной сердолик,
Может, скифский рельеф,
Набегающий из Чертомлык,
И курортная прозелень,
Балюстрада, над морем балкон,
Перекошенный раструб,
Пластиночка на граммофон,
Голубая шашлычная
С бараниной и коньяком,
И раскачка привычная,
Бьющая в нос прямиком,
Полуночная музыка,
Растворившая синус волны,
Лукоморье, вместившее
Амфоры и стаканы,
Баттерфляй для дельфина,
Жалкой юности южный загар,
Упреждающий ястреба,
Припограничный радар.
Архилох, археолог,
Я, пишущий на черепах,
Черепки собирающий, ситом
Просеявший прах,
Добирающий горстку,
По макушку ушедший в раскоп,
Отыскавший могилу вождя,
Карадаг, Перекоп.
Виньковецкий
Как геофизик, он прошел земную глубь,
Как живописец, он входил в подпольный клуб,
Где выставлялся вопреки начальству.
Его таскали трижды в КГБ,
Уволили, он выжил кое-где,
Так, вопреки паскудству и канальству.
И все-таки не вынесла душа,
И он с семьей уехал в США,
Нефтеразведкой промышлял у «ЭССО»,
Сто двадцать тысяч был его оклад,
Но раздавал его он всем подряд,
К богатству не имея интереса.
Но вот и здесь возник судейский спор
Из-за патента, и какой позор —
опять он был низвергнут и уволен.
И как-то раз жена ушла в кино,
И он скрутил тугое полотно…
Врачи постановили: был он болен.
Я помню, как на даче Раи Берг
Однажды, после дождика в четверг,
Мы с Бродским мыли грязную посуду,
Вдруг дымом все вокруг заволокло,
И Бродский крикнул: «Боже! Западло,
Там Яшка нас поджег, ну, сукой буду!»
И это было точно так. Ведь он
Жег нитролак, исканьями пленен,
И добивался пущего эффекта,
Разбрасывал он краски, как артист,
Или абстрактный экспрессионист,
А впрочем, как никто, а может, некто.
И вот теперь, когда прошли года,
Как поздно мне подумать: никогда
Такой дымок меня уж не объемлет.
До встречи, Яков! Я тебя любил,
И в той земле, где ты прохожим был,
Иная память нам до срока внемлет.
2012
На чердаке
На чердаке, на Офицерской, на
Крыше, где балтийская страна
Видна до Швеции, а может быть, и дальше,
Мы собирались восемь человек
И пили водку, ели чебурек,
Там век свой доживали генеральши.
Их, верно, беспокоил этот гам,
Когда шумели мы по вечерам,
И кто-то пел «Лили Марлен» и даже
Подхватывали хором под хмельком,
Тут в нашу дверь стучали кулаком,
И мы стихали, испугавшись лажи.
На крышу выходили. Ленинград
Раскидывался вроде тех шарад,
Что по слогам сбегались из кварталов,
Еще мы не умели разгадать,
Как время нас сумеет разыграть
На склонах непролазных перевалов.
А после расходились кто куда,
Я шел к себе до Площади Труда,
«Когда качаются фонарики ночные»,
Припоминал, что слышал в этот раз,
Мы были все единый перефраз
Того, что не сказали остальные.
А через день опять сходились мы,
Стихи читали после кутерьмы,
И вдаль глядели с этой крыши плоской,
И нам опять стучали кулаком,
Еще мы были вместе, целиком,
Агеев, я, и Кушнер, и Горбовский.
Сэнди Конрад
Десять и девять, бегун стометровый
и лейтенант белгородской милиции,
Саша Кондратов — живой и здоровый,
как мне твои перечислить отличия.
Выученик формалистов и Проппа,
мистик числа и наследник Введенского,
что ты подскажешь мне нынче из гроба,
гений, разведчик разброда вселенского?