Рукопись подготовлена к публикации О. Г. Ровновой — лингвистом-диалектологом, исследователем языка старообрядцев Южной Америки. Текст переведен ею в нормативную литературную орфографию с сохранением наиболее ярких особенностей диалектной речи автора; знаки препинания поставлены в соответствии с современными пунктуационными правилами; значения диалектных слов разъясняются в постраничных сносках.
Новая надежда
Cередина ноября — в Аргентине поздняя весна, жарко, болит нога — местная колючка пропорола подошву. Колючки тут везде. Мы вышли из машины. Я бреду, прихрамывая, по высокому берегу озера, вверх, едва поспевая за Данилой.
— Увидишь сам, где деревня будет стоять. Красота!
И вот перед нами раскрывается огромное рукотворное озеро. В прошлом году мы ловили тут рыбу, Данилин старший сын Андриан ставил тогда три сетки — наловили три картофельных мешка.
— Вот она — Нуэва Эсперанса! — Данила стоит, как ветхозаветный Моисей, воздев руки. Он взволнован, смотрит вниз на бурую, слежавшуюся землю, поросшую колючим кустарником. — Здесь, на террасе, построим большую деревню. Всем земли хватит, многие собираются приехать.
Нуэва Эсперанса означает Новая Надежда. Он шел к ней всю свою непростую, кочевую жизнь. Вечером у костра Марфа, его жена, скажет: «Я тут посчитала, мы с Данилой пятьдесят один раз кочевали». Скажет просто, но не сдержится, улыбнется, спрячет за улыбкой смущение.
Гонимые властями русские староверы постоянно «кочевали». Уходили все дальше от центра, от его неправедной жизни, пьянства и табака, от притесняющих властей. Забирались в алтайские горы, в удэгейские сопки Приморья, в глухую тайгу. Бежали и дальше — кто смог и успел — от нечестивой советской власти в китайскую Маньчжурию в 1930-х, потом, когда Мао стал загонять в колхозы, потянулись в Гонконг на пересылку, оттуда поплыли на край света в Латинскую Америку. Из Латинской Америки многие позднее уехали в Северную Америку — в штат Орегон, Аляску, в Австралию и Канаду. И вот теперь, в начале XXI века, небольшая часть староверов (две семьи — 80 человек) вернулась в Приморье.
Был среди возвращенцев и Данила Зайцев. Не прижился, вернулся назад в Аргентину, и вот теперь, в 2012-м, кажется, наконец сел крепко. Получил землю и собирается строить Новую Надежду. Круг замкнулся? Одиссея закончена?
Не знаю, но очень надеюсь.
Пятьдесят три года жизни. «Одиннадцать детей, пятнадцать внучат», как напишет он о себе в одном официальном документе — не без кокетства, но и с гордостью, напоказ выставляя свое истинное и пока единственное богатство. Пятьдесят одно кочевье. И твердое понимание, что нужно сделать, чтобы сохранить привычный с детства уклад, родной язык и, главное, завещанную отцами веру, чтобы все это богатство не растворилось, не потерялось, не сгинуло в других землях, на другом континенте.
Сколько раз он корчевал лес? Вырубал и жег кустарники? Ровнял бугристую землю? Сажал и собирал урожай? Столько, сколько было надо. «Работали тяжело» — постоянный рефрен этой удивительной повести, что следует за кратким предисловием.
Тяжелый труд сродни молитве — долгой и вдохновенной, как научили. Неспешной. Глубокой. Но почему-то всю жизнь зацепиться за свою землю, осесть крепко не случалось. И шли дальше. И ссорились с женой, не уживались с соседями, прощали обманы, уходили. Как уходили их предки.
И всегда теплилась мечта — заводить поутру свой трактор и отправляться на свою пашню…
Староверы Латинской Америки, как и любые переселенцы, начинали с нуля. Это сегодня в бразильских и уругвайских деревнях стоят на дворах огромные зеленые комбайны «Джон Дир», ценой с хороший «кадиллак» или «порше». Третье поколение староверов обрабатывает уже по сотне, и зачастую не одной, гектаров земли. И в разговорах вспоминают первый простенький трактор — вспоминают как счастье: начинали-то на лошадях. Богатство у староверов приветствуется. «Будь богат, но будь милостив!» Вторая половина формулы куда как важнее. Они работают весь световой день, без дневного пересыпа в самую жару — без сиесты, как тут принято, и копят: иначе не выжить группе людей, крепко держащихся за религиозные устои — главное, ради чего и стоит жить. Все знают: на земле они — странники, трудятся ради той, иной жизни. Но живут этой, обычной.
«Повесть и житие» — книга не обычная. Она стара, как христианский мир, потому как опирается на древнюю, средневековую литературную традицию. Она на удивление горяча: традиция оказалась живой — и это ли не чудо?
Рассказ начнется с перечисления предков — с того, что свято для всякого старовера: без знания многочисленной родни ни женить сына, ни выдать дочь замуж, родство до семи колен — барьер, сохраняющий кровь в чистоте. Родословная — та же история, одно тянет другое — и вот восстают из небытия образы мучеников, страдавших за веру совсем недавно, в окаянном двадцатом веке. И здесь рассказчик следует канону подобных писаний: свидетельство — закон для христианина. «Повесть и житие» — емкое, точное название и одновременно определение жанра, отсыл к первоисточникам. Книга вскоре вырулит на сегодняшнюю тропу, чтобы в постоянных отступлениях возвращаться назад. Время едино для древлеправославных христиан — нового народа, каким они осознают себя по сравнению с ветхими иудеями. Муки первых византийских и малоазийских страдальцев за веру, о которых читают в Прологах по воскресеньям, они воспринимают так же остро и свежо, как незабвенные муки пострадавших от рук большевиков дедов и прадедов. Эти временные сдвиги, сбивки обогащают дыхание прозы Данилы Терентьевича, создают особый узор, что сродни староверческой вышивке, вобравшей в себя умения всех времен и стран, что пришлось им пройти на своем пути.
Всякий, кто прочтет эти первые две Тетради (а всего их семь), кто окунется в покаянный рассказ Данилы Терентьевича, не сможет не почувствовать силу его слова, слога. Порой кажется, что тяготы, выпавшие Даниле Зайцеву, не под силу человеку. Но в книге легко уживаются вещи страшные и веселые, смех и юмор соседствуют с неподдельным страданием и страстями, низкое идет об руку с высоким, а Божественное спутешествует с богохульством. Голос рассказчика прям, он тянет, как локомотив, и этот разговорный ритм не оставляет и поражает и заражает особой силой и красотой нелитературной, диалектной русской речи, узаконенной на страницах повести силой писательского дара. Как ни наивны кажутся порой слова, как ни смешат ошибки правописания в рукописи, за которые в школе поставили б жирную двойку, — за этой простотой предельная, покаянная честность и традиция назидательно писать о прожитом, сверяясь с собственным музыкальным слухом. Ведь этот рассказ создан не только для нас, но и непосредственно для одиннадцати детей и пятнадцати внуков.
Эта дорога-жизнь, а точнее — путь, как воспринимает свое бытие христианин, усеян колючками, будто аргентинская пампа, и кажется, никогда не осилить слежавшуюся, засушливую землю, никогда не расти на ней ничему, кроме сорняка, но проходит год, другой — и руки делают то, чего глаза боятся, и земля оказывается выровненной, вода подведенной. Стеной стоит кукуруза, ветер играет широкими листьями, поле шепчет, разговаривает на своем, особом наречии, впитывая жаркую энергию солнца. Над зеленым морем носятся огромные ватаги диких голубей-вредителей, но их нельзя стрелять: голубь — символ Духа Святого. Рядами тянется фасоль-фижон, жирные линии сои-бобов уходят за горизонт, в мохнатых плетях горят оранжевые, желто-красные пятна тыковок, висят кровавые грозди помидоров, зреют арбузы и сладкие дыньки, непричесанной шевелюрой торчат во все стороны перья лука. Нет конца работе, она как колесо жизни, как молитва, и в ней, в ежедневном труде на пашне — вся философия жизни земледельца, которую могут осилить только упорные и сильные духом.
Упорство бредущего сибирскими дорогами Аввакума, несгибаемая воля его духовных чад, стремящихся к личной свободе, прорастают в этой повести, как зерна, брошенные в землю, неуклонно и мощно сквозь гущу сюжетных перипетий; повторы, скороговоркой перечисленные имена создают объем, ощущение живой, пульсирующей жизни. Бесконечные голоса безвестных нам людей с упоительными, забытыми, почти греческими, еврейскими, взятыми из святцев, именами, поселяются в читающем книгу и долго не оставляют, звучат, как поминальная молитва. Эти голоса переданы диалектным языком синьцзянца — писателя, проборматывающего текст перед тем, как подарить его бумаге. Они звучат мудро, сварливо, злобно, кичливо, радостно, простодушно, честно, истерично, грозно, твердо, благочестиво и рождают мощный хор — незнакомый нам доселе мир русского крестьянства, забытого, забитого, растоптанного неумолимым и недальновидным ходом истории здесь, в России; голоса особого племени, откочевавшего в дальние пределы и «дёржущегося в вере» на краю света. Там, где «работая тяжело», еще сохраняют то, ради чего и идут они по этой земле, ради Высшей Правды, без которой жизнь земная — пустой звук, поросшая колючками, необработанная пампа.