Потом говорили, что Фанат через знакомых искал сильных игроков в городе, поскольку у нас в провинции ему уже не с кем было совершенствовать свое мастерство, и что однокашник познакомил его со своим отцом — шахматной знаменитостью. Тот без лишних разговоров посадил Фаната решать сложную шахматную композицию Сунской эпохи. Фанат долго думал, потом ход за ходом пришел к точному решению древнего этюда. Пораженный мастер заявил, что готов взять его к себе в ученики.
«А сами вы решили эту задачу?» — внезапно спросил Фанат.
«Нет».
«Тогда чему я могу у вас научиться?»
Фаната попросили покинуть дом.
«Твой друг — самонадеянный гордец, — заявил шахматист сыну. — Шахматное мастерство неотделимо от нравственных качеств, он загубит свой талант, если и впредь будет себя вести подобным образом».
Как-то Фанат познакомился со старым сборщиком макулатуры, заядлым шахматистом. Они играли три дня подряд, и Фанат выиграл всего одну партию. Чтобы освободить старика от тяжкого физического труда, он взялся собирать вместо него использованную бумагу и старые дацзыбао. И однажды по неосторожности сорвал только что вывешенный одной из групп цзаофаней «призыв к оружию». Его тут же схватили, обвинив в принадлежности к враждующей группировке, которая, как говорилось в написанной по этому поводу листовке, «строит козни и вынашивает дьявольские планы», но «чаша терпения переполнилась, и против нее объявлен поход!». «Враждующая группировка» в свою очередь не дремала, организовав побег Фаната из-под стражи, и, прикрываясь его именем, нанесла контрудар. Имя Фаната — Ван Ишэн — запестрило во всех уличных дацзыбао. О нем узнали революционные бойцы, съехавшиеся к нам из разных провинций для обмена опытом, и стали наперебой приглашать к себе для участия в турнирах со знаменитыми странствующими шахматистами. Мастерство Фаната крепло в этих поединках, но, к сожалению, страна была охвачена революцией, иначе, кто знает, не ждал ли его выдающийся успех на этом поприще.
Узнав, с кем он играет, мой сосед притих. А Ван Ишэн после слов моего однокашника заметно приуныл. Я тоже его не щадил.
— Сестренка пришла тебя проводить, а ты, вместо того чтобы поговорить с ней, пристал ко мне как банный лист со своими шахматами!
— Что можешь ты знать о наших делах? Живешь хорошо. Небось мать с отцом отпускать не хотели, — возразил Ван.
Я растерялся.
— Мои родители… давно на том свете.
К великой моей досаде, приятель стал расписывать мои злоключения. Я резко его оборвал.
— Как же ты жил эти два года? — задумчиво спросил Ван Ишэн.
— Перебивался кое-как.
— Нелегкое это дело, — вздохнул он. — Денек не поешь, — все комбинации перепутаешь. Но я думаю, при жизни родителей у тебя все было благополучно.
— Твои, видно, живы, вот ты и разглагольствуешь, — отмахнулся я.
Приятель постарался переменить тему разговора.
— Фанат, все равно достойного соперника у тебя нет, пошли, сыграем лучше в карты.
Тот усмехнулся:
— В карты я вас и во сне обыграю.
В пути я стал замечать, как постепенно между мной и Ван Ишэном, несмотря на некоторую настороженность и скованность, росло доверие и сочувствие, рожденное одинаковым жизненным опытом. Он без конца расспрашивал меня о моей жизни, особенно после смерти родителей. Я в двух словах ему рассказал, но он дотошно пытал меня о всяких мелочах, больше всего о еде. Стоило однажды упомянуть о том, что мне пришлось как-то целый день голодать, как он нетерпеливо спросил:
— Совсем-совсем ничего не ел?
— Ну да, ни крошки.
— А как ты потом поел?
— Случайно. Школьный товарищ, собирая ранец, вытряхнул из него разное барахло, в том числе черствую как камень булку. Она тут же на столе раскрошилась, и я, пока мы болтали, умял все крошки. Но лепешка, само собой, сытней булки.
Он согласился с моим мнением о лепешках, но продолжал допекать вопросами:
— А в котором часу ты съел булку? Ночью?
— Э нет, вечером, часов в десять.
— Ну а на следующий день что ты ел?
Меня с души воротило от этих вопросов. Кому охота, скажите на милость, ворошить прошлое, да еще копаться в унизительных подробностях? Эта жизнь, так непохожая на прежнюю, и без того доконала меня, потому что казалась злой насмешкой над моими идеалами.
— Я переночевал тогда у товарища, — неохотно продолжал я, — и утром мы позавтракали жареными пирожками. Пробегав весь день по его делам, мы что-то перекусили на улице, он меня угостил. Ну а вечером, когда я собрался уходить — стыдно было сидеть у него на шее, — меня забрал к себе другой школьный товарищ, узнавший, что мне некуда деться. Он, разумеется, и накормил меня. Ну, как? Теперь тебе все ясно?
— А ведь неправда, что ты не ел целый день, — усмехнувшись, произнес Ван Ишэн. — Вечером ты съел булку, значит, без пищи оставался меньше суток, не говоря уже о том, что на следующий день питался нормально.
— Дурак ты набитый! Еда ведь не только потребность физиологическая, но и духовная. Если не знаешь, когда тебе придется поесть, то, как назло, только и думаешь о еде.
— А дома, ни в чем не зная нужды, ты тоже ощущал эту духовную потребность? Пожалуй, все это выдумки. Твоя духовная потребность не что иное, как ненасытное желание урвать кусок пожирнее. Ненасытность — черта людей твоего круга.
Возможно, в его словах и была толика правды, но я со злостью на него напустился:
— Что ты мне все тыкаешь, ты да ты, сам-то ты кто?
— Я из другого теста, — ответил он, пряча глаза, — и отношение к еде у меня самое земное. Ладно, оставим этот разговор. Так ты правда не любишь шахматы? «Что в силах рассеять грусть, кроме шахмат?» — продекламировал он.
Я презрительно хмыкнул.
— Грусть? У тебя?
— Да нет, ничего, — все еще не глядя на меня, ответил Ван Ишэн. — Грусть и прочие нежности не про нас, они для образованных, а у нас, черт подери, одни неприятности. И только за шахматами их забываешь.
Зная, что его пунктик — еда, я невольно обратил внимание, как он ест. Волнение охватывало его всякий раз, когда, не будучи занят шахматами, он слышал, что по вагонам начинают разносить еду. А когда звон алюминиевых плошек раздавался совсем рядом, он опускался на сиденье, закрыв глаза и плотно сжав губы, словно в обмороке. Получив свою порцию, он торопливо приступал к еде, и было видно, как двигается его кадык и напрягаются мышцы лица. Он то и дело аккуратно подбирал с подбородка и уголков губ крошки и рисинки и пальцем отправлял в рот. Если рисинки падали на одежду, он ловко подхватывал и отправлял их следом, если же на пол — осторожно, стараясь не шевелить ногами, брал их с пола. Покончив с едой, он тщательно вылизывал палочки и, налив в миску воды, с наслаждением втягивал жир, плавающий на поверхности.
К еде он относился с благоговением и необыкновенной тщательностью. Ни единой рисинки не щадил, даже жалко их становилось. К шахматам, должен заметить, он относился с такой же тщательностью, но был куда великодушнее. Поняв, что противник проигрывает, он сбрасывал с доски фигуры и говорил:
— Еще одну партию?
И если тот не соглашался в надежде, что не все еще потеряно, в четыре-пять ходов разделывался с ним.
Глядя на Ван Ишэна, я часто вспоминал «Любовь к жизни» Джека Лондона и как-то после еды, когда он медленно, по глотку, пил горячую воду, пересказал ему содержание книги, в которой на меня особенно сильно подействовало описание голода. Он слушал меня затаив дыхание, рука с миской застыла у рта. Дослушав до конца, он долго сидел в задумчивости, потом сделал еще несколько глотков и серьезно произнес:
— Нет, этот человек был прав, безусловно прав, что прятал галеты под матрац. А послушать тебя, так получается, что это у него от страха началось психическое расстройство. Нет. Он поступал вполне разумно, как мог этот писака не понять такой простой вещи? Как его, Джек… а, Джек Лондон, нет, точно, сытый голодного не разумеет.
Я не преминул тут же сказать, что за человек был Джек Лондон.
— Так-то оно так, — ответил он, — но ведь он, как ты говоришь, потом прославился, а значит, не знал больше забот о еде. Спокойно сидел в кресле и, попыхивая трубкой, выдумывал смешные истории о голоде.
— Он и не смеялся вовсе, он… — возмутился я.
— Как же не смеялся? — нетерпеливо перебил меня Ван Ишэн. — Человека, который испытал голод, изобразил психом. Чушь все это!
Я промолчал, мне стало смешно и горько. Но однажды, когда ему не с кем было играть в шахматы, он попросил меня повторить «историю про еду».
— Не про еду, а про любовь к жизни, — возразил я с раздражением. — Ты в самом деле балда, ни о чем, кроме шахмат, понятия не имеешь.
Видя, как он растерялся от моих слов, я почувствовал угрызения совести, ведь что ни говори, он мне нравился.
— Ладно, согласился я, — ты читал «Кузена Понса» Бальзака?