Лев Ильич продолжал молча исследовать пространство… Люба забеспокоилась и спросила:
— А где Любаша? С бабушкой? — и тут же до нее дошло, какой вопрос она задала.
— А мы с Левой ее выгнали, — ответила за двоих Маленькая. — Мы решили, зачем она нам после всего этого, правда?
Последней падчерицыной фразы Лев Ильич услышать не успел, потому что продолжал соединять и разъединять предметы, продолжавшие плавать в воздухе, но теперь их стало больше, а потом еще больше и еще… И они плавали уже выше Левиной головы и еще выше, и еще… И выше крыши их Валентиновской дачи, и выше башенки нового глотовского дома, и выше обоих рассветов, и, тем более, — одного всего лишь заката…
…Зато он услышал другое:
— Ле-е-е-ва-а-а! Вставать и чистить зубы!
Он открыл глаза, было утро, но очень раннее, потому что света за окном было мало, и все еще хотелось спать. Он взглянул на будильник, папин будильник почему-то стоял в изголовье и тикал. Все было на месте, но времени он не показывал. Мама же поднималась по лестнице и продолжала кричать на всю Валентиновку:
— Ле-е-е-ва-а-а!
Он слышал, как она приближается, как с каждой ступенькой страх перед матерью охватывает его все больше и больше, ну не совсем страх, может, а боязнь ее непредсказуемого и импульсивного темперамента, и как, переступая очередную ступеньку, Любовь Львовна перекидывает через следующую костыль и перетягивает выше протез: один шаг — один стук, один шаг — один стук, один шаг — один стук, стук, стук, стук, стук… Стуки участились, срослись и слились в единый трескучий вой электропилы, почти однотонный, и шел он не с улицы, а изнутри, из-за грудины.
«Снова папа у Глотовых пилит… — подумал Лева — А мама не разрешала…»
Дверь распахнулась, и мама вошла к нему в спальню:
— Сюрприз! — крикнула она, затем сняла с головы шляпу, положила ее на поднос и протянула сыну. Лева прищурился в полусвете и рассмотрел сюрприз: это была треуголка по типу французской военной из прошлого века. — Наполеон! — так же громко объявила мама с прононсом в окончании и захохотала. — Наш семейный рецепт Дурново! — Она два раза стукнула костылем по полу. — Заводите гостей! — Потом выдержала паузу и выкрикнула: — Филия!
Первый гость был Глотов, но уже без костыля и протеза. Это было видно сразу, по тому, как он вошел: тихо, ровно и уверенно. На нем была надета серая кофта, он был чисто выбрит и в больших роговых очках. Глотов вежливо поклонился, робко несколько, даже чуть-чуть стыдливо, и отошел в угол.
— Сторге! — выкрикнула Дурново с протезом.
Второй гость был Глотов, тоже без протеза, как и первый, и без костыля. На нем был больничный халат, через плечо свисала спортивная сумка. Он был бледен, волосы его были аккуратно зачесаны назад, и сквозь пряди явно просматривалась бледная кожа. Он снял сумку и положил ее на пол, а сам отошел в сторону и замер.
— Эрос! — выкрикнула владычица морская.
Третий гость был Глотов, и опять без каких-либо инвалидских причиндалов. Непонятно, каким образом Лева почувствовал, как от него пахнет юной бесшабашностью и молодой силой.
— Привет! — бросил третий гость всем присутствующим и улыбнулся. На нем был женский купальник, откровенный, с высокими бедрами и минимумом блестящей ткани, прикрывающим то место, где бывает грудь. Одна из бретелек была спущена и свободно болталась с внешней стороны предплечья, что совершенно Глотова не смущало. Он присел тут же на пол и скрестил руки на груди.
— Агапе! — выкрикнула вдова французских дворян по линии отца и чинно сама же поклонилась. Она тоже была гость. И она тоже была Глотов.
И все Глотовы были греки. Лева это сразу понимал про каждого, как только тот занимал часть пространства Левиной спальни.
— Все в сборе? — грек Дурново осмотрелся вокруг и сообщил: — Начинаем!
Греки встали в круг, второй Глотов подвинул спортивную сумку в центр комнаты, все гости взялись за руки и пошли по кругу вокруг спортивной сумки против часовой стрелки. Грек-мать завела считалку:
— А-кале-мале-дубре… сторге-эрос-агапе. — Считалку Лева признал сразу, но в глотовском исполнении куплетным разнообразием она не отличалась. — Сторге-эрос-агапе… сторге-эрос-агапе…
Хоровод вращался все быстрее и быстрее, причудливые слова выскакивали оттуда в воздух все чаще и чаще, пока вдруг Глотовская компания разом не остановилась в середине считалочного танца и одновременно все его участники не выкрикнули, указав рукой в сторону кровати, в которой продолжал пребывать озадаченный подросток:
— Пук!
По всей вероятности, это означало, что — ему водить, Леве. Гости засобирались прятаться, и тут Лева обнаружил, что часть одежды на них изменилась, точнее, отдельные предметы поменялись местами, так же как и частично внешность гостей. На третьем Глотове, эросе, к примеру, уже была надета французская треуголка, и он был слегка небрит. Юностью же и свежей молодой силой повеяло от номера два, сторге, и не только это. Он был в купальнике, но при этом на кончике носа у него болтались массивные роговые очки. Филия теперь носил протез и опирался вместо агапе на костыль. А агапе приобрел больничный халат и редкость волос от сторге…
— У тебя есть шесть лет, не больше, — сказал грек Дурново. — Дальше Генечка вернется, и все обретет полную непредсказуемость.
После этих слов они, не сговариваясь, бросились врассыпную и одновременно растаяли в воздухе.
— Как же я найду вас теперь? — спросил в пустоту Лева и встал с постели.
Никто не ответил.
— Мама! — закричал мальчик. — Мама, ты где?
Не было ничего: ни эха, ни вибраций воздушной среды.
— Мама! — в страхе заорал он. — Где вы все? Все Глотовы!
На этот раз он не услышал собственного голоса. В горле тоже стояла пустота и ничто не сжимало связки. И тогда Лев Ильич заплакал, но не так, как плачет ребенок: громко, натужно и мокро, а по-другому, по-взрослому: горько, без слез и без звука…
Любовь Львовну поместили в морг и держали там сколько было возможно. Получилось около двух с половиной недель. Надежды на то, что сын и наследник, Лев Ильич Казарновский-Дурново, к моменту похорон будет функционален, не было с самого начала. Паралич, разбивший его на следующий день после смерти матери, последовал сразу за обширным инфарктом, и в итоге, как Люба ни сопротивлялась, хоронить пришлось без него. И дело, в общем, было не столько в матери и обязательном Левином присутствии на кладбище в момент забивания крышки гроба, сколько в нежелании Любы смириться с новым еще более неожиданным положением, в котором оказалась семья, в желании оттянуть как можно дальше то, с чем придется теперь всем им жить.
Еще было лето, и поэтому после больницы Леву привезли в Валентиновку и поместили в бывшую комнату Любовь Львовны. Так всем было удобнее: семье — чтобы не менять сложившийся порядок жизни с мая по октябрь, а Любаше — чтобы было удобней выкатывать Льва Ильича с первого этажа на кресле-каталке в те дни, когда он глазами изъявлял такое желание. Паралич был почти полный, с потерей речи и памяти. Но про память никто точно не знал, включая врачей: проверить это с достоверностью при отсутствии речи было почти невозможно. Чаще ответы «да-нет» глазами он угадывал, но, бывало, моргал, совсем не попадая в самые простые вещи. Кормила его Любаша с ложечки и обихаживала тоже с нужной чистоплотной регулярностью. Так само собой вышло, что после случившегося в семье Казарновских двойного несчастья она так и осталась жить при них, потому что поначалу уход за Левой полностью взвалила на себя, настояв на этом и проявив неприсущую ей твердость характера. И после того, как закончился ее внеплановый отпуск в горюновском Центре, она стала возвращаться после работы не домой, а в Валентиновку или на «Аэропорт», где и оставалась ночевать. На «Аэропорте» Леве также досталась спальня матери, и это было единственным оставшимся после нее наследством. Ничего другого семья после смерти Любови Львовны не обнаружила, развеяв друг перед другом миф о тайне брильянтовой вдовы. Не удалось найти и тот самый камень, который был на старухе в день Генькиного возвращения из тюрьмы, тогда… с «Наполеоном» Дурново. Его-то все видели явственно…
Странно, но Люба Маленькая перестала совершенно сопротивляться Любашиному в доме постоянному присутствию и даже наоборот, со временем сошлась с ней ближе, но все чаще и чаще поручала ей домашние дела, рассматривая как безропотную прислугу, которой все довольны. Впрочем, со временем Маленькая стала бывать дома реже, а через год переехала к Толику Глотову, от которого еще через год родила сына Леву, в честь отчима. Фамилию свою на Толикову — Глотов она менять не стала, а оставила фамилию своей матери от второго брака — Казарновская-Дурново, и настояла, чтобы Лева Маленький тоже на эту фамилию был записан. Толик спорить не стал, жену он боготворил и побаивался одновременно. В заборе между Глотовыми и Казарновскими он по поручению жены оборудовал калитку, и Люба Маленькая носила туда-сюда Леву Маленького: показать отчиму и погукать с бабушкой, а потом оставить на Любашин пригляд заодно со Львом Ильичом.