Молока было вдоволь, а денег у всех — мало. Многие отоваривались в долг, а немцы норовили расплатиться вместо обычных денег продовольственными талонами, которые годились разве что подтереться. Но когда отец пошел к коменданту с жалобой, тот его послал.
Так что в лавке у меня было столько дел, что и не отлучишься; мать поставила в гостиной старую швейную машинку и обшивала всю Розевей, а отец тщетно пытался удержать прежние цены в столярной мастерской. Еспер пропадал в газете.
Я положила мелочь в кассу, навела порядок в бассейне и расчистила место для новых бутылок, а в шкафу — для сыра и масла. Теперь я стояла и ждала, открыв дверь и не зажигая свет. Я люблю полусвет раннего утра, влажное тепло с моря; люблю стоять в доме и смотреть наружу, чтобы меня не было видно с еще сонной улицы — стоять и запоминать себя, сиюминутную, пока еще не изменившуюся. Все в жизни проходит так молниеносно, что не успеваешь ни заметить, ни запомнить. Но эта секунда останется мне.
Молоко привезут еще не скоро. Я стою в самом центре лавки и думаю о том, как бы навсегда удержать в памяти себя — в желтой кофте на бело-черном холодном полу в рассветных сумерках; и я вытягиваю руки высоко вверх и начинаю медленно вращаться. Я двигаюсь так бережно, что танцем это заучивание мной собственного тела могу счесть лишь я одна. Мне семнадцать, и я кружусь медленно-медленно, чтобы не упустить ничего из того, что к этому моменту составляет меня.
Я завершаю танец, я разглядела себя со всех сторон и все запомнила; в нетронутой тишине иду к дверям и усаживаюсь на ступеньках в лучах набухающего солнца; оно кажется совершенно желтым у конька дома Херлова Бендиксена, который раздвигает занавески и выглядывает в окно. В порту заводится моторка, она прорезает в безмолвии дырочку. Сегодня оставшиеся с вечера бутылки повез клиентам Еспер. Он уже скоро вернется.
Я гляжу на небо поверх крыш домов. По синеве скользят два самолета, так высоко, что ни услышать, ни распознать их невозможно. Может, британские; возможно, ночью они совершили рейд, и в темноте шпион союзников, как ангел, скользнул на землю и нашел укрытие где-нибудь в конюшне. Теперь он лежит, зарывшись в сено, озирается и ждет в луче света, когда пройдут последние минуты тишины и настанет день. И я жду.
Потом я слышу шум машины. Она урчит, поднимаясь по Данмарксгате, что-то она сегодня заезжает не с той стороны; но вот она заворачивает за угол и катится вниз по нашей улице. И это не молочный фургон, а частное авто, которое останавливается перед магазином. Я поднимаюсь на ноги, запираю дверь и поворачиваюсь лицом к улице, а руку держу за спиной на щеколде. Из машины выходят двое в форме и один человек в костюме в полоску. Иоргенсен-гестапо. Он приковал каменщика Биллегорда к батарее в особняке гестапо на Крагхолмене и голыми руками забил его насмерть. Это знает весь город. Биллегорд был приятелем отца по Союзу ремесленников. Когда война кончится, Иоргенсену не жить. Весь город знает и это тоже.
Гестапо подходит ко мне и спрашивает про Еспера, проснулся ли он и можно ли с ним поговорить.
— Он ушел давным-давно.
— Куда?
— На работу.
Иоргенсен смотрит на часы:
— В такую рань?
Я пожимаю плечами.
— Кто честно зарабатывает свой хлеб, пашет от зари до зари, — говорю я.
Иоргенсену такой ответ не нравится. Он мрачнеет:
— Мы можем войти и посмотреть сами?
— Нет.
— Отойди, — командует Иоргенсен, отодвигает меня в сторону, сбрасывая мою ладонь со щеколды, и распахивает дверь в лавку. Отец уже ушел в мастерскую, он ранняя пташка. Наверху только мать. Она поет. Она моет посуду на кухне и гремит кастрюлями, а кухонное окно выходит во двор. Солдаты остаются на улице, а Иоргенсен входит в дом. Грохоча каблуками по половицам, еще помнящим мой танец, он прямиком направляется к нашей каморке и рывком распахивает дверь, а другой рукой сжимает под пиджаком пистолет. Он знает, где спит Еспер, а значит, и где я сплю. Вероятно, они подсматривали с улицы в щелку в маскировочных гардинах. Иоргенсен перегибается через порог и заглядывает в комнату. Я иду следом и, встав у него за спиной, рассматриваю часы на стене. Он оборачивается и гудит, осклабившись:
— Так вот где почивает сладкая парочка. Им и одной кровати хватит. Мне бы следовало догадаться!
Как обычно, я застелила свою кровать, а Еспер свою — нет, и при том, как он мечется во сне, кажется, что в ней ночевали двое. У меня вспыхивает лицо. А Иоргенсен неспешно рассматривает мою желтую блузку с короткими рукавами, мои загорелые руки и как грудь растягивает материю между пуговицами; глаза у него делаются совершенно масляные, он опять хмыкает, и я понимаю, что ему видится, и кричу:
— Это неправда!
Я ненавижу Иоргенсена-гестапо, я желаю его смерти. И бью его в лицо, но он перехватывает мою руку за запястье и сжимает до хруста; от боли у меня брызгают слезы, он же может руками лишить человека жизни.
— Ах ты, сучка! Мне наплевать, что ты милуешься с родным братом, но я должен знать, где он. Ясно? — И он сжимает еще сильнее, мне дурно от боли, меня тошнит, стрелки на стенных часах идут к восьми, секундная чиркает, я пытаюсь вырваться, но только падаю на колени и смотрю снизу вверх на его лицо, огромное и необработанное, как кусок сырого мяса. Хоть бы он сдох, хоть бы сердце лопнуло, глаза вытекли, унеся с собой все увиденное и обратив все в тлен еще до врат преисподней. Хоть бы Еспер задержался, хоть бы у него шина прокололась.
— Я же сказала: он на работе!
— Врешь!
Но это правда, развозить молоко — тоже работа, мы чередуемся через день, сегодня его очередь, и он вот-вот вернется, а немецкие солдаты стоят под окном, курят и ждут, они увидят его сразу, как только его велосипед с тележкой спереди вынырнет из-за угла.
Я сдаюсь. Я обвисаю у мучителя в руках, утыкаюсь лбом в пол и вою. Я сломалась, это все видят, и Еспера сию секунду схватит гестапо.
— Отпустите ее!
Иоргенсен дергается — я спасена; он почти выпускает меня и оборачивается к двери, у которой стоит Херлов Бендиксен меж двух солдат и сообщает:
— Она говорит правду. Еспер отправился на работу полчаса тому назад.
— А тебе что, больше всех надо? — спрашивает Иоргенсен.
— Нет. Просто я живу напротив и видел, как он уходил. Так что здесь все чисто. — Он стоит, занимая собой весь дверной проем, у него фартук на животе, улыбка на губах и членство в Союзе ремесленников. Скрещенные на груди руки смотрятся, как оковалки. Если б не пара немецких солдат, положение Иоргенсена было бы трудным.
— Я просто подумал, что вам полезно будет это узнать.
Иоргенсен неторопливо выпускает мои руки, и они падают, бескровные и бесчувственные. Подняться на ноги нелегко, ведь на руки я опереться не могу, и я перекатываюсь, помогая себе плечом и коленями, а они дрожат, когда я наконец-то встаю. Слезы все текут, руки висят плетьми, и я вижу, как Бендиксен сверлит Иоргенсена взглядом своих голубых глаз. И тот начинает теребить обшлага пиджака и под конец почти неохотно поворачивает голову к двери на второй этаж. Он так и не выяснил, что за ней. И я тоже не знаю. Он оборачивается и смотрит на Бендиксена, который отступает на два шага вбок, освобождая выход на улицу. Лицо его по — прежнему безмятежно, взгляд голубых глаз чист, Иоргенсен плетется к выходу. На полпути к двери он оборачивается и шипит:
— Конец вашим постельным радостям, это я тебе говорю!
Я вскидываюсь всем телом, напрягаю, насколько могу, полумертвую руку и бью его наотмашь по лицу, но он легко парирует удар и так смазывает меня по щеке, что я снова опрокидываюсь на пол. У него на пальцах два кольца с камнями, они рвут мне щеку, и я чувствую жар на скуле от льющейся горячей крови. Я зажмуриваюсь от боли и лежу так на полу, пока Иоргенсен не уходит и не отъезжает машина. Тогда Бендиксен помогает мне подняться.
— Ты в своем уме? — спрашивает он. — Он же мог тебя убить. Зачем ты его ударила?
Но я молчу, а потом спрашиваю:
— А где Еспер? Он уже должен был вернуться.
— Не волнуйся. Его велосипед стоит у меня на заднем дворе. Я одолжил ему другой. Или ты думаешь, я ни во что не вникаю?
Никаких дум про это у меня нет. За то время, что мы живем на Лодсгате, мы никогда не говорили друг другу ничего, кроме добрый день или добрый вечер или надо же, какая хорошая погода или ну и дождище, и я совершенно не знаю, что ему известно обо мне. Но все же он член Союза ремесленников и, возможно, знает нас через отца.
— Ты думаешь, я не отличаю машину гестапо? Погоди, вот я встречу Йоргенсена одного в порту! Не жить ему тогда. — Он смотрит на меня детским голубым взглядом, и я вижу, что он имеет в виду то, что говорит. Он гладит меня по волосам и рассматривает мое лицо.
— Тебе, наверно, стоит умыться, пока мама не пришла.
Я сразу чувствую боль в щеке, но он такой надежный, знакомый и в то же время неизвестный, что я сперва отказываюсь, а потом прижимаюсь лицом к его груди, размазывая кровь по его фартуку, а он гладит меня по голове и говорит: