Грех сказать, но к чему и таить: моя мать словно бы даже обрадовалась, когда старший сын ее овдовел. Она воспрянула духом и, не промедлив ни дня, заняла место хозяйки в его квартире. Так и повелось: с сентября до мая жила в Коврове, а на лето перебиралась в Новую Корчеву, в свой дом. Туда же привозил брат своих дочерей на все лето. Закономерным образом упрек его, обращенный ко мне, — “Сидите на шее матери… Она растит ваших детей” — теперь бумерангом вернулся к нему. Я опять-таки видел в этом нечто большее, чем просто стечение обстоятельств.
Две племянницы подрастали бледными росточками — обе худосочны, белобрысы: они были близкими копиями своей покойной матери. У бабушки на кухне ли, в огороде ли ничего делать не хотели: ни посуду помыть, ни картошку сажать, ни огурцы поливать. На любой ее упрек огрызались:
— Ну бабушка! Вот еще! Больно надо!
А бабушке было в ту пору уже под семьдесят.
Брат снова женился, но нескоро, причем этак расчетливо, осмотрительно и, на мой взгляд, вполне удачно. Вторая жена его оказалась женщиной хозяйственной, она умела делать салат оливье, заливную рыбу, закручивать в банки маринованные огурцы и помидоры.
— Я жена старшего брата — значит, старшая невестка, — заявляла она.
То есть в нашей фамильной иерархии определила себе более высокое положение, заняла, так сказать, командную высоту, надо полагать, согласно собственному стремлению и, естественно, по желанию мужа. Новая невестка словами попусту не бросалась, в ссоры со свекровью не вступала, однако столь решительно отстранила ее от ведения кухонных дел, что та сразу почувствовала себя совершенно ненужной в их квартире и вернулась в свой дом, не дождавшись весны, — это случилось зимой, в лютую стужу. Она так рассказывала мне потом:
— Подхожу к дому-то, а он стоит темный, смотрит на меня, хозяйку, своими окошками: что ж, мол, ты меня бросила! Сугробы до крыши, вокруг ни следочка. Вошла я, кое-как печь растопила… И так отрадно мне стало! Все-таки что ни говори, а свое гнездо…
Она жаловалась мне на житье у старшего сына, по обыкновению называя свою третью сноху, как прежде звала и первых двух, не по имени, а просто ета .
— А ета со мной и разговаривать не хотела! Спросишь что-нибудь, она в ответ или “да”, или “нет”, а больше-то ни мур-мур.
Я унимал ее вспыхнувшее враждебное чувство:
— Ну мама, ты жила в теплой квартире, ни о дровах не надо заботиться, ни о воде, ни о еде. Сидишь себе целый день на диване, смотришь телевизор… Разве плохо?
— Да я у них сидела голодная! Ета оставит мне на столе в тарелках отдельно… как кошке.
— Заглянула бы в холодильник — небось, там полно всего!
— Чего это я буду заглядывать в чужой холодильник! Однажды достала оттуда печенки и пожарила, а ета пришла с работы и говорит: “Ведь я же для сыночка берегла”.
Да, у брата моего появился и сын. А в ту пору в городе Коврове поди-ка, достань где-то хотя бы печенки или что-нибудь вроде того! Так что упрек молодой хозяйки можно было понять.
— Да я у них не смела и шагу ступить, — сердито вспоминала мать. — По ковру ходить не смей, хоть бы и в домашних тапочках — надо по краешку ступать, а середину беречь.
Однажды мы побывали в гостях у брата. Нас удивила строгость и порядок в его семье, исходившая не от него: например, за обедом надо непременно, хочешь или не хочешь, съедать все, что положено на твою тарелку, — в этом новая хозяйка была настойчива, даже категорична: продукты, мол, достаются дорого, потому не должны пропадать. Их сыночек — мы застали его в возрасте лет трех-четырех — был также принуждаем к еде, как и мы, гости, но его кормили отдельно.
Излюбленный разговор в семье брата — о том, как отмечался у них какой-нибудь семейный праздник: сколько собралось гостей, каковы у них должности и звания их, какими блюдами угощала хозяйка… Рассказ этот завершался непременным итоговым замечанием:
— В общем, все остались довольны.
Между тем я перебрался на жительство из Осташкова в Великий Новгород. Деревенская натура моя тосковала: в одну сторону глянешь — серые стены соседних зданий, в другую — тот же вид; и в ушах неумолчный шум улицы. Мне так не хватало отрадно-природного: зеленой травки, песен жаворонка, шума лесного, стрекота кузнечиков в траве, ясных звезд на небе… В Новую Корчеву к матери я заезжал не без удовольствия: хоть и город тут, но чуть выйдешь на окраину — жаворонок поет, коростелик скрипит, иволга высвистывает…
Я решил вернуться сюда на постоянное жительство, чтобы совмещать деревенские прелести с городскими удобствами. К тому же так рассудил: матери в княжестве своем одной не управиться, с годами силы оставляли ее, хотя она была еще деятельна.
Поселился я уже не в старой, а в новой части города. До материного дома далеко: час ходьбы. Можно и на автобусе, но долго ждать, и народу всегда набивалось столько, что стоишь, случалось, на одной ноге, как цапля в болоте, затиснутый со всех сторон. Выберешься из автобуса весь помятый и потрепанный, кем-нибудь обруганный, — слава богу, хоть не побитый. Зато на улице Коммунистической истинно деревенский мир, столь отрадный для меня: травка зеленеет, ласточки щебечут, собачка у кого-то во дворе лает или петушок пропоет... и пахнет клейкими тополиными листочками или цветущей черемухой да сиренью…
Вернувшись в Новую Корчеву, я тотчас, не промедлив ни дня, приступил к реформированию материного хозяйства: выписал в лесхозе толстых досок — перестилать пол, а для замены ветхой изгороди — бревен, жердей, штакетника… И вот каждый день приезжал на автобусе или приходил пешком, азартно принимался за работу: копал ямы под столбы, выпиливал, вытесывал, выстругивал, красил…
Соперничество между мною и старшим братом, обозначившееся еще с давних детских лет, теперь продолжалось. Мы этак негласно соревновались, чьи дети добьются ббольших успехов на образовательном поприще. Я сознавал свое превосходство: мой сын учился в университете, а дочь в юридической академии; дочери же моего брата, подпираемые его почти профессорским авторитетом, едва-едва одолели порог провинциального пединститута, чтобы стать воспитательницами в детском садике.
Племянницы эти, взрослея, каждое лето проводили у бабушки, причем в полном безделье. Для меня это были непонятные существа, в особенности младшая, Ира. Если старшая что-то читала и могла поддерживать беседу хотя бы на самом примитивном уровне, то младшая книг в руки не брала, членораздельного суждения о чем-либо высказать не умела. Единственное, что ее увлекало, — сидеть перед зеркалом. Она была некрасива, но это на мой непросвещенный взгляд, могла часами любоваться своим лицом в зеркале, улыбаться затаенно, ведя сама с собой какой-то нескончаемый разговор. Снова и снова расчесывала свои прямые, как конский хвост, желтоватые волосы, которые никак не хотели завиваться в кудельку, сколько ни закручивай их на бигуди. Послюнив палец, она разглаживала свои белесые бровки, подрисовывала помадой губы… Если бабушка отрывала ее от этого занятия, посылала за водой на колодец или полить огуречные грядки, она отзывалась машинально:
— Счас.
И не трогалась с места. Если же та настаивала, лицо внучки приобретало неприятное выражение, и явственно проступало, какая это некрасивая девушка. Но если она улыбалась, то становилась вполне миловидной. Что у нее на душе и что в голове — неведомо, она никак себя не проявляла. Пожалуй, скрытность была главной чертой ее характера.
Старшая сестра, Оля, была столь же самовлюбленна и тоже считала себя красавицей. Она отличалась от младшей сестры тем, что всегда изображала из себя этакую барышню, утонченную натуру, давая понять, что-де она профессорская дочка, то есть из интеллигентной семьи, прямо-таки идеал девушки: мол, хороша собой, скромна, умна, благовоспитанна. Она именно изображала это, делала такой вид, и к тому были у нее способности.
В ответ на ворчание бабушки обе внучки только улыбались с легким пренебрежением: мол, ты женщина темная, неграмотная, а мы-то почти учительницы — говори что хочешь, нам наплевать.
Но молодые организмы требовали пищи!
— Бабушка, мы поесть хотим, — время от времени жалобно говорили внучки.
— Поесть! — удивлялась та. — Ведь недавно ели. Ну, вон макароны разогрею… или крупеник.
— Бабушка, мы не хотим макаронов… а крупеник вчерашний, он уже кислый.
— А что же я вам дам! — сердилась бабушка. — У меня ить разносолов нету. Вон картошку варите да и ешьте!