Что было делать! Я обошел весь город в поисках частной квартиры — да не квартиры, а хотя бы комнаты! Но никто не хотел пускать на жительство семью с двумя маленькими детьми, один из которых новорожденный младенец.
— Ишь, явились они на готовенькое! — нажимал брат, проявляя поразительную настойчивость. — Вас сюда никто не звал!
Понятие “братские отношения” обретало двусмысленность: все люди — братья, люблю с них брать я…
“Окаянство это, — в отчаянии думалось мне. — Если не в чистом виде, то с примесью… Хоть и не убийство, а все равно окаянство и вероломство! Заразная болезнь…”
Для усиления воздействия он обратился за помощью к дяде, с которым у него было полное взаимопонимание и взаимоуважение. Между прочим, они были даже внешне очень похожи друг на друга, прямо-таки на одно лицо, словно дядя наш и был отцом моего брата Вити: оба худощавы, остролицы, со строгими, взыскательными взорами. Они по-родственному посидели за бутылкой коньяка под названием “Pliska” — брат привозил его из Москвы, считая недостойным для аспиранта пить просто водку, — и вот Иван Степаныч подключился к нашей семейной проблеме.
— Уходите, — решительно потребовал он от меня. — Дайте матери спокою.
— Да некуда нам уйти, — признался я.
— Не уйдете? По суду выселим!
Иван Степаныч уже стучал кулаком по столу.
— Суд примет решение выгнать семью с двумя малыми детьми на улицу? — усомнился я.
— Подлец ты, подлец! — Иван Степаныч в бессильном гневе качал головой.
Наверно, столь же сурово и решительно обошелся он некогда с тятей своим. Надо ли удивляться, что тот шагнул с берега в полынью?
Есть жуткий фильм “из жизни животных” протяженностью всего несколько минут. Я не могу смотреть его без содроганья: совершенно голый, еще не оперившийся кукушонок, упираясь ногами и крыльями, упорно, прямо-таки титаническими усилиями выталкивает из гнезда своих собратьев, обрекая их тем самым на гибель, — они падают с дерева вниз… Страшная картина!
Мы уехали из Новой Корчевы, как говорится, в неизвестность, надеясь бог знает на что. А судьба оказалась к нам именно благосклонна: в городе Осташкове суровая старуха Авдотья Антоновна Вакулова, владевшая примерно таким же пятистенником, что и моя мать, за сущий бесценок пустила нас в переднюю половину с окнами на озеро, на Селигер, и я с благодарным чувством упоминаю ныне ее благословенное имя.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Я заезжал в Новую Корчеву лишь накоротко, по пути в командировку или обратно, чтобы проведать мать. Такое выпадало мне раза два в году, а летом всей семьей мы приезжали к ней в гости на два-три дня. Однажды с братом решили навестить нашего дядю. Я старался не сердиться на него за прежнее: он ведь не по злому умыслу выгонял меня из материного дома, не корыстным интересом руководствовался, а был завербован, то есть его уговорили действовать так. А впрочем, и уговаривать долго не пришлось. Что ж было сердиться на старика!
Мы прихватили с собой бутылочку коньяка… ну, того самого, под названием “Pliska”. Иван Степаныч встретил нас с видом радушного, хлебосольного хозяина, вот только дочь его, наша двоюродная сестра, занервничала отчего-то, раскричалась и никак не могла уняться. Она выходила из дома, громко хлопая дверью, тотчас возвращалась и этак налетала на отца, словно ястреб на курицу: была раздражена чем-то, что вроде бы не имело к нам, гостям, никакого отношения, просто по привычке. Старик дважды принимался плакать от ее обидных возгласов, к тому же ему было стыдно перед нами.
Он к тому времени уже ослабел настолько, что ни возвысить грозно голос, ни стукнуть кулаком по столу не мог, и пребывал в таком же беспомощном состоянии, как некогда его тятя, — в своем доме не хозяин. Уже впору ему было обратиться к нам, племянникам, с жалобными словами: “Что мне делать? Как мне быть?” Мы же чувствовали себя крайне неловко: пришли не ко времени, только бы ноги унести.
Тут в очередной раз подумалось мне, что деяния наши бывают вознаграждаемы или наказуемы какой-то высшей властью, — наверно, небесной. Те небесные силы рассудили и Ивана Степаныча на закате его дней: не бывать твоей старости обеспеченной, не заслужил ты уважения и любви от детей своих, как сам не почтил отца своего. Но коли так, заслужат ли уважение и любовь его дети на закате дней? И вот грехи отцов наследуются детьми, грехи дедов — внуками, побуждая потомков к таким же низким поступкам. Духовная болезнь прилипчива, как холера или оспа, наследуется и на генетическом уровне.
А мог бы, мог бы Иван Степаныч восседать горделиво перед нами, племянниками, в благородном облике, как его тятя на фотографии. Но, увы, жизнь прожита… и он жалок, угнетен, словно пришиблен.
Я видел его тогда в последний раз. Странное дело: при всей своей привязанности к братчику мать ни разу вслух не попечалилась о нем, когда он умер, и ни разу не сходила на его могилу. Отчего так?
Бывая у матери, мы могли поближе познакомиться с женой брата. Это была худенькая светловолосая женщина нервического склада — этакое бледное создание (Виктор находил ее изящной ); она любила и пошутить, и посмеяться, вот только была резковата, подчас беспощадна в суждениях. Она этак мимоходом резала правду-матку хоть кому и легко срывалась в ссору с мужем, в перепалку со свекровью. Случалось и мне, деверю, услышать от нее что-нибудь нелицеприятное, но она всегда искренне радовалась при встрече, порывисто обнимала явно назло Виктору.
— У тебя-то муж ласковый, — говорила она моей жене. — А у меня — сухарь.
Ну, “сухарь” — не то слово. Просто Виктор был тверже характером, нежели я. Он считал суровость и неуступчивость истинно мужскими достоинствами и следовал выбранной изначально линии, при этом выразительно посматривал на меня: мол, ты-то слабак.
— А ты, Катя, в мужскую беседу не встревай, — строго одергивал он мою жену за общим столом, чем приводил ее в неописуемое негодование.
— Да уж! — пытался я шуткой сгладить возникавшую неловкость. — Всяк сверчок знай свой шесток.
С женой своей Виктор обращался не то чтобы грубо, но суховато и жестковато, он был действительно неласков. А наша мать при супружеских ссорах старшего сына спешила ему на помощь:
— Ишь она! Пришла на все готовенькое да и фордыбачится! Все ей не в честь да не в славу!
Отношения свекрови с новой невесткой складывались по классическому образцу: они не ладили меж собой. Поначалу-то матери нравилось, что жена старшего сына — учительница. Но эта вторая невестка чуралась работы в огороде: боялась испортить руки. Она тщательно ухаживала за ногтями, считая их главным признаком интеллигентности. А свекровь, исконная крестьянка, такое занятие не могла считать делом достойным.
— Эко, подумашь, красота! Нет уж, матушка, замуж вышла, так надо работать, а не ногти красить.
Впрочем, плебейское происхождение учительницы давало о себе знать. Вернувшись из роддома после рождения дочери, она могла за обеденным столом брякнуть:
— А я могу сидеть только на одной половинке, вот так, бочком, и на самом краешке стула.
При этом смеялась, а крестьянский аристократизм моей матери не мог этого вынести, у нее вытягивалось лицо; она переводила недоуменный взгляд с невестки на сына.
— Разве так можно! — возмущалась она и много дней спустя. — Ведь и мы, бывало, рожали, да разве скажешь такое!
Брат мой с женой и ребенком прожили у нее около года, после чего переехали в город Ковров: он стал заведовать там кафедрой во вновь созданном филиале какого-то института, что дало мне основание именовать его профессором. Хоть жили мы в разных городах, но я знал из рассказов матери, что семейная жизнь у него и на новом месте не ладилась. То есть настолько не ладилась, что супруги неделями не разговаривали друг с другом, а если разговаривали, то только на повышенных тонах.
— Нелюбка у них идет, — говорила мне мать.
“А это ему за то, что выгнал меня с семьей, — отмечал я не без удовлетворения. — Не зря же говорят: нельзя построить свое счастье на несчастье других”.
Их супружеское противоборство не лучшим образом отразилось на хрупкой, изящной женщине: она заболела и умерла, не дожив и до тридцати лет, осиротив двух маленьких дочерей, Иру и Олю.
Грех сказать, но к чему и таить: моя мать словно бы даже обрадовалась, когда старший сын ее овдовел. Она воспрянула духом и, не промедлив ни дня, заняла место хозяйки в его квартире. Так и повелось: с сентября до мая жила в Коврове, а на лето перебиралась в Новую Корчеву, в свой дом. Туда же привозил брат своих дочерей на все лето. Закономерным образом упрек его, обращенный ко мне, — “Сидите на шее матери… Она растит ваших детей” — теперь бумерангом вернулся к нему. Я опять-таки видел в этом нечто большее, чем просто стечение обстоятельств.