Он говорил обо всем этом как о деле решенном. И от его наглости, от уверенного манипулирования мною, моей судьбой, моими мыслями, от того, что он нисколько не сомневался в своем праве на откровенный грабеж, во мне поднялась такая волна возмущения, что вернулся утерянный дар речи.
– Извините, – сказал я, впервые за этот разговор нормальным своим голосом. – Извините, но мне кажется, что ваше предложение выходит за всякие границы и рамки приличий…
– Мой юный друг! – он перебил меня и заговорил жестко, тоном, не терпящим возражений, в котором уже не осталось ни юмора, ни добродушия. – Прошу вас накрепко запомнить: границы и рамки определяю я. У меня для этого есть тысяча возможностей, вам известных, и десять тысяч, о которых вы не подозреваете.
– Но послушайте…
– Нет, это вы послушайте. Если вы сейчас наговорите лишнего, потом придется об этом пожалеть, но будет поздно. Я не добрый дядюшка, грубостей не прощаю. Кроме того, советую вам помнить, что первым с докладом на эту тему выступил я. И последнее. Не советую вам надеяться на поддержку Ренча. Он явно выдохся и очень быстро станет нулем. А теперь еще затяжные болезни. В общем, вопрос о его уходе на пенсию практически решен. И значит, выбора у вас нет.
– Но ведь это…
Он перебил меня еще резче:
– У меня нет времени вас выслушивать. Разговор и так затянулся. Если в понедельник в час дня вы не будете со статьей в журнале, я найду способ доделать ее без вашей помощи. Но при таком повороте событий пощады не ждите. Все. До свидания.
И трубка заухала короткими гудками. Я бросил ее на аппарат брезгливым жестом, будто она была виновата уже в том, что транслировала его речь.
– Неужели Большой? – выдохнул Маркин, который во все время разговора сидел не шелохнувшись и пытался по моим ответам понять, о чем идет речь.
– Большой!
Я передал ему суть разговора.
– Да, – сказал он раздумчиво. – Руки выкручивает лихо! Но статья в соавторстве – это уже что-то. Может, с паршивой овцы…
Договорить я ему не дал. Все, что не удалось сказать Большому, вылилось на бедного Маркина. Только наоравшись вволю, я сообразил, как жалко выгляжу: когда надо было кричать, мямлил, а тут неистовствую перед человеком, который приехал, чтобы помочь мне.
Я подсел к Маркину на диван, обнял его:
– Коля, прости, ради бога. Ты тут ни при чем. Просто нервы.
– Да ладно, ладно! – сказал он примирительно и, вытащив пачку сигарет, затряс ею в воздухе. – Давай-ка закурим.
Я жадно затянулся.
– Действительно – история! – покачал головой Маркин. – Из раздела «нарочно не придумаешь». Ты все-таки дослушал бы меня.
– Конечно, слушаю. Обещаю больше не взрываться.
Маркин заговорил осторожно, видимо, еще побаиваясь, что я не сдержусь. Он объяснил мне, насколько опасны угрозы Большого: слов на ветер тот не бросает, а растоптать неугодного еще как умеет – и не таких, как я, топтал. Тем же, кого он возводит в ранг «нужных людей», бывает при нем хорошо и вольготно – и с диссертацией поможет, и зарплату повысит, и продвигать будет – конечно, до тех пор, пока ты нужен.
– В общем, избавиться от его соавторства ты уже не сможешь. А извлечь из этого кое-какой «профит» пока возможно. Пойми меня. Ты ведь все равно сторона пострадавшая. А так хоть какая-то компенсация. Ну, что скажешь?
– Не выйдет, Коля. Я себе в жизни такого не прощу. Замучаю себя, изгрызу, от самоедства умру. Это раз. А второе – представь, как я буду выглядеть в глазах Ренча. Ведь он вывел меня на «болотный вариант». Просто преподнес его на блюдечке.
– Да, – покачал головой Маркин, – о Ренче я не подумал.
– В одном Большой прав: выбора у меня нет. Только понимаем мы смысл этого выражения ортогонально.
Маркин пустился было опять в длинные рассуждения о нелепости сложившейся ситуации, но у меня уже не было сил его слушать.
– Извини меня еще раз, Коля, – перебил я его, – и не считай хамом, но мне сейчас не худо бы посидеть с глазу на глаз с собственной персоной.
Он сразу засобирался. Сказал на ходу:
– Понимаю, что ж тут обидного. – А уже в дверях, прощаясь, добавил: – Ну, если что понадобится, звони в любое время.
– Спасибо.
– Да я и сам тебе еще позвоню.
– Только не сегодня.
Проводив Маркина, я свалился на диван, уткнулся головой в подушку. В сознании словно по кругу проворачивались все события последних дней, и особенно часто память воспроизводила телефонный разговор с Большим. В ушах звучал его баритон – вся гамма интонаций, от вкрадчиво-дружественных до жестких угроз в конце. От некоторых его фраз я дергался, вскакивал, бил в бессильной злобе по диванным подушкам, извлекая оттуда легкие облачка пыли. Потом я утих, долго лежал, сосредоточившись на какой-то случайной мысли, и незаметно для себя заснул. Мне было все-таки еще двадцать пять, все в организме работало безукоризненно четко, и нервная система нашла, должно быть, единственно верный способ спасти себя от чудовищной перегрузки. В сон я провалился, как в омут. Спал без сновидений.
Разбудила меня мать, когда вернулась с работы – около семи вечера. Я удивленно пялился то на нее, то на часы, пока, наконец, не сообразил, что проспал без малого пять часов.
Однако стоило мне прийти в себя, и весь груз опять навалился, будто и не было этого спасительного отдыха.
Мать сразу заподозрила что-то недоброе. Я было попытался отшутиться, отовраться, но она ничему не поверила, пока я не выложил все как есть – до самых мелких подробностей.
Она слушала, подперев по-бабьи кулаком подбородок, и только тени, пробегавшие по ее красивому лицу, выдавали, как глубоко задевает все ее существо моя боль.
Потом она обняла меня, резко, порывисто, и вдруг сказала будничным тоном:
– А пойдем-ка, Юрка, ужинать. Ты, насколько я понимаю, из-за летаргического сна с утра не ел.
– Восхитительная идея!
В кухне, накрывая на стол экономными, удивительно точными движениями, – я давно заметил, что именно благодаря им мать управляется с хозяйством всегда поразительно быстро, – она сказала мне:
– Про то, как ты поступишь, не спрашиваю. И так знаю.
– Вот и спасибо.
– За что ж спасибо? Сама ведь воспитывала!
– Вот за то и спасибо, матушка-голубушка, – я притянул ее к себе и поцеловал в щеку.
– Не мешай хозяйничать! – отстранилась она. – И слушай. Я еще не все сказала.
– Весь внимание.
– Добром эта история вряд ли кончится. Да и бог с ним. Уж как будет, так будет. Главное, не трусь. Выживем!
– Вот именно, как в том популярном тосте: выпьем за наших врагов – пусть они сдохнут. А мы выживем! Все потери – ерунда, сказал какой-то классик, страшны только моральные потери. Впрочем, может, классик этого и не говорил – я сам выдумал. Кажется недурной афоризм. А, матушка-голубушка?
– Ей-богу, не дурной.
– А моральных потерь не будет. В этом мы оба не сомневаемся.
– Вот именно. И знаешь еще что, – сказала она, садясь за стол и пододвигая любимую мою яичницу со шкварками и розовыми кусочками ветчины, которую уже успела приготовить, – тебе ведь до вторника в институте появляться не надо, а вкалывать это время ты, пожалуй, не сможешь…
– Да попробую все-таки.
– Не строй из себя супермена! Не сможешь, будешь сидеть и изводиться. Безо всякой пользы для науки, а себе во вред. Я же знаю. Что, скажешь, не права?
– Ну конечно права. Ты всегда права. Только что ты предлагаешь?
– Давай на эти три дня куда-нибудь умотаем.
– Неконструктивно. Во-первых, тебе в понедельник на работу. Во-вторых, уматывать некуда: весна нынче дождливая.
– Конструктивно. Во-первых, сейчас же позвоню начальству и возьму понедельник за свой счет. Во-вторых, мы уже тысячу лет собирались с тобой по маленьким городкам. Куда хочешь. Ну, выбирай!
– Но ведь дождь все время.
– А плевать. У нас есть туристические ботинки, плащи. Даже хорошо, что дождь. Мало будет людей – легче с автобусами, с гостиницами. Ну, Юра, соображай скорее – едем?
– Едем! – закричал я, только в ту секунду поняв, как прекрасно она это придумала. – Ура, матушка-голубушка! Не знаю, что бы я делал без тебя.
– Делал бы то же самое, – сказала она спокойно, но с затаенной гордостью, – только жил бы скучнее и радовался бы меньше.
Остаток вечера мы провели в сборах, а ранним утром следующего дня уже мчались на автовокзал.
Это были три восхитительные дня. Мы успели поглядеть Юрьев-Польский, Суздаль и Владимир. Лазили по колокольням, забирались на замшелые галереи, идущие вдоль крепостных стен, месили грязь на оплывших земляных валах. Рябило в глазах от великолепия икон, фресок, резьбы по камню. Чувствовали мы себя легко и свободно, будто странники, бросившие привычный уклад жизни и пустившиеся в неведомую дорогу, про которую никто не знает, когда она кончится.
О моих институтских делах мать не заговорила ни разу. Поначалу мне был тяжел такой заговор молчания, но самому начинать разработку этой темы не хотелось. Однако к концу первого дня я уже втянулся в жизнь странника и к своим делам все реже возвращался мыслью. Волна новых впечатлений, сплошь веселых, радостных (а мать все умела сделать веселым, даже короткие посещения третьеразрядных дорожных забегаловок) перешибала мысли о свалившейся беде. Лишь вечером, когда укладывался спать в гостинице, снова накатывали мысли о том, что мне вскоре предстояло. Но и то недолго: умотавшись от дневной беготни, засыпал я быстро.