Конечно же, пока время шло и отец, сникший, потерявшийся, болтался между небом и землей, меня не оставляла мысль: ведь доктор Мейерсон — отнюдь, как я понимал, не дурак, — предупредил нас: если ничего не предпринять, ухудшение наступит в «в сравнительно недолгом времени». Мейерсон сказал, что собирается удалить опухоль через затылок, и операция займет восемь-десять часов, Бенджамин сказал, что удалит опухоль через нёбо — оттуда, куда вводили иглу для биопсии, — и извлекать ее будут часов тринадцать-четырнадцать, отец же говорил, что его страшат оба варианта, и он и помыслить не может ни об одном из них.
— Я хочу только, чтобы мне вернули зрение. Хочу видеть.
Не в силах заснуть, я думал: «Прислушайся к нему. Прислушайся к тому, что он говорит. Он говорит, что ему нужно, — и это так просто. Он хочет, чтобы ему удалили катаракту. Он не ребенок — он восемьдесят шесть лет жил своим умом, умом особого склада, уважай его — и дай ему то, чего он хочет». Но чуть не тут же мне начинало казаться, что он не способен оценить ситуацию реально, и, пасуя перед ним, я ухожу от тяжкого выбора… так, раздираемый сомнениями, я ходил по кругу, не веря, что выигрыш соразмерен риску, связанному с хирургическим вмешательством, при этом ни на минуту не забывая: если ничего не предпринять, состояние отца может катастрофически ухудшиться в сравнительно недолгом времени.
Как-то утром после того, как брат возвратился в Чикаго, я позвонил в Палм-Бич Сэнди Кьювину, врачу и нашему дальнему родственнику. С тех пор как отец стал проводить зимы во Флориде, Кьювин по моей просьбе присматривал за его здоровьем и, если случались какие-то неполадки, давал нам разумные советы. Сэнди — двумя годами старше меня, отец троих студентов колледжа, пламенный патриот Израиля — проводил чуть не половину рабочих дней в году в иерусалимской научно-исследовательской клинике, построенной на собранные им пожертвования и названной в его честь. В последний раз, когда мне случилось побывать в Иерусалиме, я обошел клинику с работавшим там врачом. Мы с Сэнди выросли в одном районе Ньюарка, в сороковые годы учились в одной школе и, хотя со школы не виделись и встретились лишь недавно, когда отец стал зимовать во Флориде, наш ежегодный ужин в местном ресторане и дни, проведенные в его просторном доме в одной из бухточек Палм-Бич, где так хорошо дышалось, протекали дружелюбно и весело — каждого из нас радовало, что его приятель по Викахикской средней школе взлетел так высоко.
Когда я объяснил Кьювину, как обстоят дела, и описал, какие сомнения меня гложут, Сэнди сказал:
— Филип, он — старый человек, прожил долгую жизнь, опухоль росла довольно медленно. За десять или около того лет у него лишь ослаб слух в одном ухе и парализовало лицо с одной стороны. Не исключено, что головные боли вызывает опухоль, не исключено, что и ходит он неуверенно не из-за плохого зрения, а оттого, что опухоль давит на восьмой нерв. Однако пока что особо существенного вреда опухоль ему не причинила, а может быть, и не причинит.
— Однако и потеря слуха, и паралич лицевого нерва произошли за последние полгода. Что ждет нас в следующие полгода?
— Никто не знает. Может быть, ничего, — сказал он, — а может быть, и все что угодно. Если отец хочет восстановить зрение — так и надо поступить, и, даже если он потом проживет всего месяц, что ж, по крайней мере, он целый месяц проживет так, как хотел. Кто знает, вдруг ему повезет, и он проживет дольше.
— Так же и я думаю, когда не думаю иначе. Док, окажи услугу. Позвони ему, ладно? Только не проговорись, что об этом тебя попросил я. Позвони просто так, без дела, — и пусть он сам все тебе расскажет, а тогда скажи ему то же, что сказал и мне: мол, опухоль растет медленно и пусть он о ней и думать позабудет. Потому что, если его не поддержать, он вот-вот рухнет, ей-ей. Того и гляди пойдет на дно и даже барахтаться не станет — в таком он отчаянии.
Не прошло и получаса, и отец позвонил мне — решительный, бодрый: похоже, к нему вернулась былая энергия. Он снова взял судьбу в свои руки.
— Угадай, кто только что пригласил меня на свадьбу своей дочери в декабре?
— Кто?
— Сэнди Кьювин позвонил мне из Палм-Бич. И знаешь, что он сказал? Я рассказал ему про свои дела, а он и говорит: «Герман, забудь про эту опухоль. Она у тебя уже десять лет и растет так медленно, что — кто знает — ты можешь прожить еще десять лет, прежде чем она тебе серьезно навредит». Кьювин сказал: прежде чем опухоль вырастет, не исключено, что меня сведет в могилу десяток других болезней. — И чуть не с восторгом перечислил, от чего он может погибнуть: — Прежде чем меня доконает опухоль, я могу умереть от инфаркта, инсульта, рака, да что там, от сотни других болезней.
Я выдавил из себя смешок.
— Вот порадовал так порадовал.
— Кьювин говорит, чтобы я забыл об опухоли и жил себе, как живу.
— Да ну? Похоже, он дело говорит.
— Мишелл, его дочка, выходит замуж, вот, я записал: во вторник 27 декабря 1988 года. У них дома в одиннадцать тридцать. Он и тебя просил приехать на свадьбу. Со мной и с Лил.
До декабря оставалось семь месяцев. Как считать эти семь месяцев — «сравнительно недолгим временем» или нет?
— Если ты поедешь, и я поеду.
— Фил, я хочу, чтобы мне восстановили зрение. Хочу, чтобы доктор Крон удалил катаракту. Довольно, хватит чикаться с этой штукой.
5
Хорошо бы Ингрид согласилась присматривать за мной до конца
Однако через неделю после того, как Бенджамин вернулся из Европы, отец пошел на биопсию, но не потому, что решился на операцию — к этому времени мы все согласились, что делать ее не стоит, — а для того, чтобы определить: поддается ли, пусть вероятность и ничтожно мала, такого рода опухоль облучению. Я понимал: забыть об опухоли, не погрешив против совести, мы можем, только если удостоверимся, что другого способа справиться с нею, кроме скальпеля хирурга — а это для всех нас неприемлемо, нет. Мысль, что игла, которую воткнут в нёбо, может повредить что-то в мозгу, ужасала, однако Бенджамин убедил меня, что брать биопсию у отца будет доктор Перский, лучший в этой области хирург.
Управляющий отцовского дома привез отца с Лил в манхэттенскую клинику, там их ожидал я; после тягомотных бюрократических проволочек я зарегистрировал отца и проводил в палату. Ему принесли ужин; к моему удивлению, он целиком и полностью отдался еде. Потом Лил ушла, а я повел его вниз — там его принял молодой ординатор, отец рассказал ему историю своей болезни и в придачу несколько смешных баек из своего детства. Вернувшись в палату, мы достали из сумки пижаму, отец помылся, и я помог ему улечься в постель. Отец совершенно изнемог, выглядел он — одна сторона лица обвисла, на слепом глазу повязка — ужасно. Но при всем при том казался куда менее угнетенным, чем тогда, когда мы ничего не предпринимали. Его ждало новое испытание, а позволить себе пасть духом, когда тебя ждет испытание, непозволительно. И он встретил это испытание с той смесью вызова и смирения, с которой приучил себя противостоять унижениям старости.
Когда в регистратуре отцу сказали, что смотреть телевизор в палате обойдется в три с половиной доллара в день, он отказался платить. Увидев, что он лежит на кровати, вперив зрячий глаз в потолок, я сказал, что заплачу за телевизор.
— В чем дело, — сказал я. — Явлю широту души — оплачу тебе вечер с телевизором.
— Три пятьдесят за телевизор? Они спятили!
— Можно было бы посмотреть бейсбол. «Метс» против «Редс».
— За три пятьдесят — ни в жизнь! — он был неколебим. — Пошли они!
— Куда хуже лежать вот так и сходить с ума.
— И вовсе я не схожу с ума. Такой роскоши я не могу себе позволить. Шел бы ты домой.
— Сейчас всего семь. Ты бы мог посмотреть Макнейла и Лерера[33].
— Не беспокойся. Все хорошо. Купи что-нибудь поесть, поезжай в гостиницу, посмотри, как играют «Метс».
Усевшись около его постели, я принялся читать вечерний выпуск «Пост».
— Хочешь, прочту тебе последние новости? — спросил я.
— Нет.
— Что бы нам взять из дому приемник. Ты мог бы следить за игрой по радио.
— Не хочу я никакого радио.
Не прошло и пятнадцати минут, как он заснул; прошел час — похоже было, что он проспит всю ночь, а ведь сестра еще не дала ему снотворное, которое мы просили ординатора выписать. Его зубы лежали на тумбочке, где он их оставил. Я поместил зубы в специальную пластмассовую коробочку, предоставленную клиникой, закрыл коробочку и спрятал в ящик тумбочки. Челюсть была новая: ее сделали после того, как у отца парализовало правую щеку. Из-за обвисшей щеки дантисту стоило большого труда подогнать челюсть; всего двумя днями ранее отец — я вывел его на прогулку— рывком выхватил зубы: «Чтоб им! И на кой человеку столько зубов!» — но когда зубы оказались у него в руке, он растерялся — не знал, куда их девать. Как раз в эту минуту мы переходили Норт-Брод-стрит и вот-вот должен был загореться красный свет.